Мы все обожаем мсье Вольтера - Ольга Михайлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Графиня презрительно хмыкнула.
— Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: «талант, гений!», а как вчитаешься — откровенная пошлятина. Но почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?
Аббат помрачнел.
— Неисповедимы пути Господни. Но будь я проклят, — Истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков — для понимания, как могли быть помрачены люди! Нет в нём ничего истинного и ничего Божьего — а раз так, сгинет он сам и писания его, сгинет бесследно…
Тибальдо почесал за ухом и вяло проговорил:
— Кстати, если вы правы, дорогой Джоэле, что наделённые талантом суть рабы, то неудивительно и нынешнее вырождение. Сегодня нет тех, кто готов служить Небу. Все хотят удовольствий на земле. А значит — таланты обречены мельчать, опошляться и гибнуть. Я тоже заметил, что эту меру… пять талантов… Господь уже никому не даёт, лишь один, так сказать, на пробу… Если получивший его раб окажется очередным ничтожеством — лучше потерять одну меру серебра.
Сен-Северен весело рассмеялся.
— Вы рассуждаете, как банкир, дорогой Тибальдо. Господь неисчерпаем и бесконечен, и едва ли ему свойственны бережливость и расчетливость такого рода. Здесь скорее — «оскуде преподобный», рабы стали негодны и по силе каждого им и даётся. Кто сейчас понесёт талант Фра Анжелико или Беноццо Гоццоли, Данте или Ариосто?
Они не заметили, что к ним подошёл герцог.
— А мне кажется, что все это равнозначно, — заметил Габриэль де Конти, плюхнувшись в кресло рядом с Тибальдо. — Нынешнее искусство равно старому. Дело, как послушать, только в мере вкуса и авторитетности суждения. Достаточно провозгласить ночной горшок — высшим шедевром искусства…
Сен-Северен впервые увидел в глазах банкира полыхнувшее пламя.
— Упразднение ценностных иерархий, Габриэль, — конец искусства!
— Или конец зависимости от вашего вкуса, дорогой Тибальдо. Всего навсего… — зевнул де Конти.
— Да вы осатанели, Габи! По-вашему, Донателло и ночной горшок — равнозначны?
— Чисто профанных вещей не существует, все вещи значимы, и иногда нужник нужнее вашего Донателло, уверяю вас. Новое в искусстве возникает тогда, когда художник обменивает традицию искусства на неискусство. Новая система отсчета, только и всего. И он еще зовёт себя «просвещённым патрицием»! Да вы просто консерватор, Тибо.
Банкир обжёг его гневным взглядом.
— Я не утрирую, говоря о «просвещённом патриции», как о подлинном ценителе прекрасного. Задача аристократии не писать комментарии о том или ином забытом и вновь открытом трубадуре… Её верховенство — в руководстве энтузиазмом своей эпохи, стремлениями своего поколения, выраженными в музыке и поэзии, в видениях художника и скульптора! Аристократия главенствует, только творя искусство и покровительствуя ему, но она должна иметь в самой себе людей, знающих историю искусства, не высказывающих невежественных суждений, но руководимых собственным безупречным вкусом…
Аббат, снисходя к герцогу, заговорил по-французски.
— А зачем, по вашему мнению, ваша светлость, нужно сопоставлять Донателло с ночным горшком? Только откровенно, — отец Жоэль лучезарно улыбнулся герцогу.
Тот весело ухмыльнулся в ответ.
— А чтобы не было вот таких высокомерных и горделивых «патрициев», кичащихся своим умом и дарованием. Скажите на милость! Все, кроме него, полные профаны! Только он один и понимает в искусстве! Я, может, тоже, кое в чём смыслю, так ведь этот нахал никому слова вставить не даёт! Эксперт! Знаток! Тонкий ценитель… — герцог даже возмущенно прихрюкнул, — а всё почему? Напридумывали сами себе заумных сложностей и мнят, что никто не в состоянии их превзойти. А ведь все дело в оценке. Если ночной горшок также прекрасен, как Донателло, то высказаться сможет каждый! Вот чего они боятся!
— Если ночной горшок равен Донателло, то искусство просто перестанет существовать, дорогой Габриэль, — было заметно, что банкир с огромным трудом сдерживается. Он снова перешёл на итальянский. — Высказаться тогда, это верно, сможет каждый, но о чём? О том, что скульптуры Донателло представляют собой, возможно, наименее удобные из ночных горшков? Это суждение можно даже признать верным. Но причём тут искусство, помилуйте? Можно профанизировать и опошлить суждения, можно добиться изменения критериев искусства. В итоге подлинное искусство замкнётся в непонимании, искусствоведение станет коллекцией глупейших суждений. Через поколение подлинные знатоки исчезнут, критерии упразднятся — и тогда дома будут украшаться ночными горшками… Возможно даже возникновение нового «искусства» эпохи «нужников» — пошлого, утилитарного, понятного всем, и всем доступного… Этого вы добиваетесь, что ли?
Герцог не обиделся, но улыбнулся.
— Я добиваюсь, дорогой Тибальдо, чтобы вы допускали возможность и иных суждений, кроме вашего.
— Стоит чуть размыть понятия, на волос изменить критерии — и расплывётся в грязь само Искусство!
Аббат внимательно взглянул на собеседников. Он чуть наклонился к банкиру.
— Но почему же вы тогда, Тибальдо, оспаривали мой тезис? Вы говорили, что «ныне мы начинаем мыслить иначе, возможно, просто грядет новая мораль…» Но ведь как ночные горшки никогда не станут твореньями Донателло, как стразы никогда не станут бриллиантами, так и совокупность мнимых ценностей никогда не обернётся ценностью истинной. Ведь стоит чуть размыть понятие морали, на волос изменить критерии, как делает ваш чёртов Вольтер, — и расплывутся в грязь Истина, Честь, Совесть… Вы же не можете не понимать, что профанизируя и опошляя суждения, можно добиться изменения критериев морали. В итоге мораль станет коллекцией глупейших суждений, через поколение носители истинной нравственности исчезнут, критерии упразднятся — и тогда аборты, содомия, инцесты и каннибализм станут нормой морали… Возможно даже возникновение нового «морали» эпохи «нужников»…
Тибальдо улыбнулся, его лицо удивительно похорошело.
— Я не оспариваю этот тезис, дорогой Джоэле, поверьте. Он просто для меня, человека искусства… неактуален.
Женевьева краем уха слушала итальянскую речь, любуясь аббатом, восхищённо разглядывая его ресницы и бездонные глаза. Между тем Жюстина д'Иньяс, поймавшая три недели назад в гостиной маркизы герцога Габриэля де Конти, осталась ужасно недовольна уловом. Для неё вопрос, как суметь с ловкостью и грацией стать богато вознаграждаемой жертвой мужского соблазна, составлял наиболее животрепещущую проблему, но его светлость не сумел оценить её достоинства. В спальне он грубо опрокинул её на постель и обошёлся с ней, как с кухаркой, если не хуже, не подумав даже оставить что-либо в залог любви. Теперь вдова твердо решила совратить того, о ком и раньше думала с восторгом — красавца-аббата де Сен-Северена. Она торопливо оттеснила от священника дурочку Женевьеву и бросила на него нежнейший взгляд.
Аббат Жоэль, хоть и был скромен, но, сравнивая себя с другими мужчинами и замечая женскую назойливость, видел, что красив, да и в зеркало тоже иногда смотрелся. Потому — был утроено осторожен, старался даже случайно не произнести ничего, что женщина могла бы истолковать как комплимент, и вообще, держал ухо востро.
Черта лысого ему это помогало!
Он знал, что для некоторых особ женского пола само монашество мужчины являлось соблазном неодолимым, искусом прельстительнейшим и сладчайшим. Их высшее тщеславие — отбить мужчину не у соперницы, но соперничать с самим Господом Богом. Мысль о том, что её красота заставила монаха преступить обеты целомудрия, прельщает и возбуждает подобных блудниц до дрожи, а сама идея о соитии с тем, кто столь долго постился — пьянит и будоражит воображение.
Жоэль считал подобных особ мерзавками, но не гневался. Ведь на самом деле совращение находящегося в целибате никоим образом не зависело от усилий анемичных красоток, и отец Жоэль искушался всегда своими же мыслями, а не бесстыдными женщинами, на которых глядел, в общем-то, довольно презрительно. Аскетизм плоти усиливает человека, отрешает от суеты и возносит, и лишь искушения, таящиеся в памяти и душе монаха, могут растлить его. Замечая авансы мадам Жюстины, аббат обычно старался делать вид, что ничего не видит, однако, на сей раз, утратив бдительность, заинтересованный разговором с Тибальдо, и напуганный отнюдь нелестным вниманием чёртова содомита Брибри, аббат мог бы оказаться легкой добычей хищной вдовы. Спасла же его милость провидения, но так как истинно неисповедимы пути Господни, то явилось это спасение в облике скромного полицейского — мсье Антуана Ларро.
Когда маркизе де Граммон доложили о визите полицейского, разговоры в гостиной смолкли. Вошедший, невзрачный о гостем маркизы является мсье Тибальдо ди Гримальди?