Борис Пастернак. Времена жизни - Наталья Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О нет, стоит мне только излить все накипевшее в какой-нибудь керосином не просветленной импровизации, как жгучая потребность в композиторской биографии настойчиво и неотвязно, как стихийная претензия , начинает предъявляться мне потрясенною гармонией, как стрясшимся несчастием. Это так навязчиво. Опешенность перед долголетнею ошибкой достигает здесь той силы и живости, с какой на площадке тронувшегося поезда вспоминают об оставленных дома ключах или о печке, оставшейся гореть в минуту выезда из дома.
Я бегу этих состояний, как чумы. Содеянное – непоправимо. Те годы молодости, в какие выносишь решенья своей судьбы и потом отменяешь их, уверенный в возможности их восстановленья; годы заигрыванья со своим balmou’ом (гением. – Н. И. ) – миновали. Я останусь при том, за чем застанет меня завтра 27-й день моего рождения»
(Константину Локсу, 28 января 1917 г.).
Пастернак чуть ли не раскаивается в своем выборе – вернее, в своем отказе от музыки. Душа его плачет, оглядываясь на композиторство как на нереализованную биографию – а не только возможность. «Стрясшееся несчастье», «долголетняя ошибка», «прямая ампутация», «отнятие живейшей части моего существования» – возможны ли более сильные выражения? «Я клавишей стаю кормил с руки под хлопанье крыльев, плеск и клекот. Я вытянул руки, я встал на носки, рукав завернулся, ночь терлась о локоть» – импровизация (так поименовано стихотворение) естественнее самой естественности! Самое естественное, что знает и может…
Он возвращается к музыке.
Он носит свитер грубой вязки, ходит на лыжах, ставит капканы. Он никогда еще не жил такой жизнью – спокойно-самоуглубленной, естественной, самостоятельной. Хотя и неяркой: «очень скучно», – признается он в письме родителям.
Збарский весел, подтянут, обаятелен и любезен. Отчасти скрытен. Знает, что за ним установлена полицейская слежка.
Фанни Збарской нравится молодой музыкант и поэт. Если б не он, она откровенно скучала бы в этой глухомани, несмотря на комфорт (во Всеволодо-Вильве – электричество, ванная, телефон как в европейском центре). Красота природы сочеталась с удобствами цивилизации, а теперь и красотой искусства. Они катаются вместе на санях, в яркий солнечный день она держит под уздцы великолепного жеребца, на котором верхом сидит Борис в высокой меховой шапке. Фанни смотрит на Бориса с нежностью. Эта нежность позволит оттаять чувствам и воспоминаниям об Иде Высоцкой – и только сейчас появится «Марбург».
Вскоре они проведут вместе в бессонных разговорах «белую» майскую ночь, сидя в пароходном ресторане над Камой. Он напишет об этой ночи стихи и посвятит их ей. Две строфы будут немного непонятны для окружающих, и муж будет вынужден деликатно с ним объясниться. С ним и с Фанни.
Впрочем, это объяснение проложит лишь первую трещину в дальнейших отношениях Збарского с женой. В конце концов Збарские расстанутся.
Но это будет потом. Не на глазах у Пастернака.
А пока – все вроде бы хорошо, если бы не мучительное пастернаковское самоедство. Режим, четкий распорядок дня, музыка; здесь он написал для «Русских ведомостей» две работы о Шекспире…
Можно ли «совестливо» мастачить для газеты – нечто «легкое, сродни, посредственное и общедоступное», а именно то, что газеты для публикации принимают?
Нет, как вид вспомогательного заработка такая работа ему претит.
Друзья прислали ему на Урал вышедший с его статьей сборник «Центрифуга», а он не в силах перечитать ее. Впервые он увидел другую Россию. Урал, можно сказать, случайно возник в его жизни. Но случайность Урал или нет, для Пастернака он стал особо ценной поэтической и прозаической материей, проявляясь затем, как залежи пород в рудниках. Полубогемная московская жизнь здесь резко сменилась ритмичной, рабочей. Особым лицом обернулась к Пастернаку война: заводским, оборонным.
Он увидел совсем иную жизнь и работу – жизнь и работу промышленного центра.
Ощутил и себя самого здесь – иным.
...«Я пользовался в этих размышлениях лишь тем разумом, тем самым разумом, который парился в лирической бане, и я пользовался парящимся этим разумом в тот самый миг, когда он достигал до уровня каменки и ничего, кроме лирического пара, не знал и знать не хотел.
Меньше всего мне хотелось бы с тобой о собственных моих намерениях говорить. У нас с ними, с намерениями моими, – совсем особый разговор. Многих намерений я и на порог к себе не пускаю. В одном только я уверен: пускай и благодатен был уклад старинной нашей юности, плевать мне на его благодатность, не для благодатности мы строены, ставлены, правлены. Еще мне нечего печатать.
…В первую голову мне хочется что-ниб[удь] такое сделать, от чего бы несло хозяйничающей в нем значительностью. Как понимать это, я сам еще не знаю, не додумался еще, либо опыт мой еще слишком узок. Да кто я, в самом деле? Молокосос еще»
(Сергею Боброву, 27 апреля 1916 г., Всеволодо-Вильва).
Уезжая с Урала, он проехал по России, побывал и в Екатеринбурге, поразившем его широкими тротуарами, застекленным вокзалом, кинематографом, концерт-холлами. Был в Уфе, Златоусте, в элегантной, современной, богато застроенной новыми особняками в стиле модерн Самаре.
А по приезде в Москву составил из новых стихов сборник, долго мучась над названием и предложив Боброву на выбор несколько, среди прочих – «Раскованный голос». Впрочем, он ни на чем не настаивал. Бобров выбрал из предложенных – «Поверх барьеров», название, несправедливо оцененное самим поэтом как самоуверенное и опять-таки претенциозное.
Время покажет: название было выбрано удивительно точно. Из стихотворения «Петербург», означающее мощь преодолевающего препятствия дара. Пастернак в 1928 году подвергнет многие из стихов книги авторскому «прояснению» в духе сотрудничества с непонимающей публикой; но это будет уже – путь ко «Второму рождению».
Друзья ревниво замечали, что новая книга Пастернака стала своеобразным аналогом рвущейся современности: «В ней все было перевернуто, разбросано, разорвано и некоторые строфы напоминали судорожно сведенные руки».
Что такое – «Поверх барьеров»? Книга канунная – накануне революции. Удавшаяся попытка прорваться к новому поэтическому качеству – после неудовлетворенности «Близнецом в тучах». Книга поразительная, если не сказать уже – гениальная; в сознании поколений находящаяся в тени следующей («Сестры моей жизни»), что несправедливо.
В 1926 году, в письме к Марине Цветаевой, Пастернак жестоко судит свою книгу: «Непозволительное обращение со словом. (…) Куча всякого сору. Страшная техническая беспомощность при внутреннем напряжении, может быть большем, чем в следующих книгах». И все же – Пастернак посылает ей эту книгу и просит терпеливо дочитать ее до конца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});