Избиение младенцев - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Балтийцев в городе было уже много, они прибывали из Питера группами, кое-кто и поодиночке, и творили всё, что хотели, потому московская публика их знала и боялась.
Этот, появившийся из лёгкого снежка матрос, был худой, низкорослый, весь какой-то белый, хотя и в чёрном бушлате, а главное, – разболтанный, словно пьяный, – шёл, покачиваясь, балансируя на скользкой дороге, и видно было, что сохранение равновесия даётся ему с большим трудом. От него исходила внятная опасность и хоть лица его пока что не было видно, кадеты поняли, что лучше им в этом узком переулке с ним не сходиться. Они нырнули во двор и быстро огляделись. Справа и слева громоздились стены внушительных пятиэтажных зданий, впереди виден был дощатый забор, закрывавший проход во дворы соседнего переулка, расположенные зеркально; несколько чахлых голых топольков, посаженных, видно, год или два назад, жались по сторонам, а посреди почти пустого пространства была насыпана небольшая кучка уже умявшегося песка, в которой, очевидно, летом копались дети. Окна домов не подавали признаков жизни, обыватели предпочитали прятаться в своих норах, а выглядывать наружу в такое время им было просто страшно. Мальчишки озирались по сторонам. Во дворе стоял какой-то морозный воздух, похожий на тот, которым ты начинаешь дышать, спустившись за прошлогодними яблоками из жаркого весеннего дня в ещё не согревшийся после долгой зимы ледяной подвал, и им казалось, что этот воздух намного холоднее внешнего, находящегося в переулке, где они только что были. С улицы слышались выстрелы и гул далёкой артиллерийской канонады, но всё это оставалось где-то за пределами их внимания; этот двор словно бы стал для них неким обособленным местом, берлогой, убежищем или замкнутым кругом, очерченным мелом от сатанинских сил, в котором, казалось, опасности если и не исчезают, то хотя бы преуменьшаются, – они погрузились в этом дворе в свой отдельный мирок, относительно тихий и далёкий от убийств, крови и насилия, ставших такими обычными на московских улицах в последние два-три дня… Они стояли, пытаясь отдышаться, тихий снежок с лёгким шуршанием падал в проём двора… стояли, поворотившись друг к другу, – спиной к забору и лицом к переулку, – пытались согреть пальцы своим горячим прерывистым дыханием… и вот в арку двора медленным командорским шагом вошла затмившая свет фигура – огромная, могучая, тёмная, хотя и одновременно какая-то странно белая: вот этот командорский шаг – из-за угла подворотни показывается массив чёрной ноги в чудовищном, развевающемся на ветру клёше, нога бухает ботинком в обледенелый асфальт и весь двор содрогается от этого удара… кадеты медленно поворачивают головы и поднимают глаза, а из-за угла подворотни тем временем выпрастывается неспешно поднимающаяся рука в чёрном рукаве бушлата, замороженная, скрюченная, несущая ледяной вихрь и мелкие острые осколки не то стекла, не то льда… выносится необъятное туловище, закрывающее серые сумерки едва видного впереди переулка и во дворе становится заметно темнее… кадеты в ужасе, заворожённые гипнотическим, сатанинским обликом входящего, продолжают неотрывно смотреть на него, а он приближается, надвигаясь, и хотя от арки двора до двух сиротливо стоящих на ветру фигурок всего несколько шагов, кажется, что эти шаги – огромный путь, нескончаемое путешествие, которое длится и длится, которое не может окончиться, он идёт, а они смотрят, он идёт, а они смотрят, и их сердца готовы уже разорваться от страха… но тут Никита, словно очнувшись, словно стряхнув морок, конвульсивно дёргается, подобно механической игрушке, потерявшей завод, резко разворачивается и стремительно бежит к забору, за которым – спасительный соседний двор, а следом за ним, тоже очнувшись, несётся Саша… они почти одновременно вспрыгивают на забор и Никита ловко переваливается через него, но Саша, Саша… – Саше не хватает силёнок подтянуться, он и ростом поменьше друга… и тут цепкая и властная рука хватает его за шиворот и стаскивает на землю…
Прижимаясь щекой к замороженному песку, который оттаивает под нею и становится мокрым, Саша смотрит вперёд и видит прямо у своих глаз гигантские кожаные ботинки с толстенным рантом, прикрытые влажными расклёшенными штанами, поднимает голову и всматривается в фигуру, нависающую над ним. Фигура грозно покачивается, потом из её глубин высовывается длинная рука, снова хватающая Сашу за шиворот и грубо поднимающая его с земли. Перед ним стоит худой, если не сказать тщедушный, матрос небольшого роста и, крепко ухватив воротник сашиного полушубка, с ухмылкой смотрит на него сверху.
– Дяденька, пустите, – шепчет перепуганный мальчишка.
Матрос покачивается и, не отпуская воротника, продолжает смотреть. Глаза у него красные, гноящиеся, брови и ресницы – белые, на подбородке – грязный серый пушок, на щеках – размазанные и застывшие на морозце сопли. Грудь его украшена грязным алым бантом, приколотым к бушлату декоративной драгоценной булавкой, усыпанной сапфирами и бриллиантами. Лицо матроса кажется Саше странно знакомым. Вид его страшен, хотя и не грозен, он не выражает собой никакой угрозы, вполне мирно стоит и разглядывает мальчишку. Но разит от него могилой, влажным холодом смерти, острым запахом только что перерубленных в глубине земли запутавшихся корней и самой землёй – прелой, источающей ледяной парок, шибающей в нос кислятиной тления… Матрос открывает рот и Саша нутром, желудком чувствует ещё и гнилостную вонь его слюнявого рта:
– Попался, попался… – говорит он радостно.
Саша съёживается. Свободную руку матрос слегка отводит в сторону и лупит Сашу ладонью по уху. Шапка мальчишки падает на землю. Матрос отпускает воротник его полушубка, берёт Сашу за грудки и придвигает к себе поближе. Всматриваясь в голову подростка он с удовлетворением, словно получив доказательство давно мучившей его догадки, тянет:
– Рууубчик… рууубчик… попался, волчонок…
На сашиной голове, на коротком волосе – рубчик от форменной фуражки, такие есть только у гимназистов и кадет.
– Белая кость…белая косточка, – довольно бормочет матрос.
Он отпускает Сашу и шарит рукой по своему правому боку, ища пистолет, надёжно спрятанный в деревянной кобуре. Вынув его, он поднимает оружие на уровень плеча, стволом кверху и молча любуется Сашей.
– Кадетик… – почти нежно говорит он.
В эту минуту под аркой двора появляется беременная баба, которая несколько минут назад шла по переулку от Спиридоньевки.
– Что ж ты делаешь, ирод? – тихо говорит она. – Это же дитё…
Матрос оборачивается и отвечает:
– Уйди, тётка… хуже будет…
– Оставь, оставь, ради Христа, – умоляет она и начинает всхлипывать. – Что он тебе, сатане, сделал?
– Уйди, тебе говорят, – уже с просительной интонацией говорит матрос.
– Не бери грех на душу, – не унимается баба, – сдаётся мне, и без того на тебе грехов многонько…
Но матрос, дёрнув пистолетом, словно отмахиваясь от назойливой мухи, вдруг направляет его ствол прямо в лицо Саше и, идиотически улыбаясь, почти с нежностью говорит:
– На колени…Предки Кирсана Белых были крепостными Волховитиновых, а после 1861 года, когда все крестьяне были выведены из крепости, дед и бабушка его ещё долго жили под покровительством бывших владельцев в господском доме, выполняя несложные хозяйственные обязанности. Отец Кирсана – Кирьян, вернувшись после армейской службы в родное село, не захотел оставаться при господах и стал жить отдельно. Из соседнего Струкова взял себе в жёны работящую девушку Анисью, завёл хозяйство, скотину, огород. Жена его долго не могла забеременеть, а Кирьян хотел много детей. Сначала ходил в церковь, молился, подолгу разговаривал с батюшкой, а потом как-то в одночасье сорвался и стал пить. Был нормальный, хозяйственный, положительный мужик, а тут вдруг словно подменили человека. Напивался в смерть, бил жену, проклиная её за пустоту.
– В испытание ты мне дана, порожняя… – плакал он пьяными слезами.
Года через три-четыре – то ли Бог услышал их, то ль судьба переменилась – Анисья зачала. Но Кирьян не бросил пить, и озлобление его не сгинуло, наоборот, ещё больше озверел и бил жену, уже беременную. Анисья думала, что выкинет, уж больно злобен был мужик, всё норовил по животу ударить, но обошлось, и в срок родился мальчик – здоровый, только слабенький. Позже, правда, обнаружилось, что он бесцветный, белый да с красными глазами, но на его здоровье это никак не отражалось, родители и сверстники быстро привыкли к его необычайности и никто на это не обращал особого внимания. В свой срок определили мальчика в церковно-приходскую школу, и он окончил двухгодичный курс. Семья и хозяйство приходили, между тем, в упадок, Кирьян всё пил, Анисья чахла, скотину постепенно извели, огород уж и не сеяли.
Тринадцати лет Кирсан ушёл из дому, добрался до Москвы, поступил смазчиком в паровозное депо на Николаевской дороге, потом – на вагоноремонтный завод, а через три года стал помощником машиниста. Самой ненавистной была работа на заводе, где он в паре с помощником несколько месяцев клепал вонючие нефтяные цистерны, сидел внутри холодной ёмкости, удерживая молотом огромную заклёпку, а напарник лупил по её шляпке снаружи. Паровозное хозяйство, как и вообще любое хозяйство, где есть большие механизмы, увлекало его, но он мечтал о море, хотел ходить на кораблях и как приспел возраст, попробовал поступить в мореходную школу в Питере, но знаний было мало, и он не выдержал экзаменов. Тогда он пошёл кочегаром на судно торгового флота, а с началом войны вернулся в свою деревню. Потом его призвали в Пятый Балтийский флотский экипаж и определили сначала учиться в минно-машинную школу, а позже, по окончании её – служить – на миноносец «Стремительный». На миноносце отчасти сохранялись старые драконовские порядки; офицеры хоть и по-иному, нежели в прежние времена, относились к нижним чинам, но матрос всё же не считался вполне человеком, а уж средний комсостав, чуть что, сразу предлагал своротить скулу. Впрочем, многие и не утруждали себя предложением, за малейшую провинность лепя кулаком и в бровь, и в глаз. Кирсан не был проворным матросом, считался тугодумом и за свою медлительность, недопустимую на флоте, частенько огребал по зубам. Особенно не любили его боцманы и кондуктора, которым теснее, чем офицерам, приходилось общаться с матросами. От них Кирсан всегда получал по полной, его гоняли и в хвост и в гриву, пытаясь добиться чёткого исполнения приказов, а когда он не успевал, не справлялся или не понимал чего-то, отправляли чистить гальюн или драить палубу. Боцман Клюев ненавидел его и всегда искал случая придраться. Именно Клюев в самом начале службы на «Стремительном» выбил Кирсану зуб за то, что тот проявил мало прилежания, затачивая напильником якорные клешни. Кирсан тогда, не умея сдержать слёзы, поспешил спуститься в машинное отделение, забился там за какие-то механизмы, размазывал кровь по подбородку и, осторожно трогая разбитые губы, горько плакал до тех пор, пока к нему не пробрался машинист Евдохин. Положив нестерпимо горячую руку на голову Кирсану, он пообещал: