Избиение младенцев - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тринадцати лет Кирсан ушёл из дому, добрался до Москвы, поступил смазчиком в паровозное депо на Николаевской дороге, потом – на вагоноремонтный завод, а через три года стал помощником машиниста. Самой ненавистной была работа на заводе, где он в паре с помощником несколько месяцев клепал вонючие нефтяные цистерны, сидел внутри холодной ёмкости, удерживая молотом огромную заклёпку, а напарник лупил по её шляпке снаружи. Паровозное хозяйство, как и вообще любое хозяйство, где есть большие механизмы, увлекало его, но он мечтал о море, хотел ходить на кораблях и как приспел возраст, попробовал поступить в мореходную школу в Питере, но знаний было мало, и он не выдержал экзаменов. Тогда он пошёл кочегаром на судно торгового флота, а с началом войны вернулся в свою деревню. Потом его призвали в Пятый Балтийский флотский экипаж и определили сначала учиться в минно-машинную школу, а позже, по окончании её – служить – на миноносец «Стремительный». На миноносце отчасти сохранялись старые драконовские порядки; офицеры хоть и по-иному, нежели в прежние времена, относились к нижним чинам, но матрос всё же не считался вполне человеком, а уж средний комсостав, чуть что, сразу предлагал своротить скулу. Впрочем, многие и не утруждали себя предложением, за малейшую провинность лепя кулаком и в бровь, и в глаз. Кирсан не был проворным матросом, считался тугодумом и за свою медлительность, недопустимую на флоте, частенько огребал по зубам. Особенно не любили его боцманы и кондуктора, которым теснее, чем офицерам, приходилось общаться с матросами. От них Кирсан всегда получал по полной, его гоняли и в хвост и в гриву, пытаясь добиться чёткого исполнения приказов, а когда он не успевал, не справлялся или не понимал чего-то, отправляли чистить гальюн или драить палубу. Боцман Клюев ненавидел его и всегда искал случая придраться. Именно Клюев в самом начале службы на «Стремительном» выбил Кирсану зуб за то, что тот проявил мало прилежания, затачивая напильником якорные клешни. Кирсан тогда, не умея сдержать слёзы, поспешил спуститься в машинное отделение, забился там за какие-то механизмы, размазывал кровь по подбородку и, осторожно трогая разбитые губы, горько плакал до тех пор, пока к нему не пробрался машинист Евдохин. Положив нестерпимо горячую руку на голову Кирсану, он пообещал:
– Ничё, сынок, скоро и мы им пустим кровушку в ответ…
Евдохин был из питерских работяг, которых в силу технической грамотности, опускали обычно в машинное отделение. Заводские умели управляться с котлами, механизмами, чувствовали душу трудового металла, на них можно было положиться. А поскольку на своих заводах ещё до призыва они успели вкусить горькую сладость сметающей мозги большевистской пропаганды, то и здесь на судне они быстро организовались в партийную ячейку. Евдохин и ещё трое были членами РСДРП, вокруг этого ядра сплотились десятка полтора матросов. Постоянно проводили они у себя в машинном отделении тайные заседания да совещания, потихоньку вовлекая в свой круг всё новых приверженцев «справедливого» уклада. Этому способствовала и в некотором роде сонная жизнь на корабле. Война длилась уже три года, а команда знать не знала о существовании неприятеля и, само собой, в глаза его не видела. «Стремительный» без дела стоял в шхерах, а потом перешёл в Ревель, к другим беззаботным судам, уже не первый месяц томящимся здесь на якорях в бездельи и праздности. К тому же многие матросы миноносца призыва девятого-двенадцатого годов, совсем недавно отбывшие свои пятилетние сроки, в связи с началом войны были призваны вновь. Это добавляло им опасной тоски. Кроме корабельной службы они ничего не видели, ели, спали и лишь изредка сходили на берег, чтобы отвлечься в холодных объятиях проституток. В четырнадцатом году появился кокаин. Он был и раньше, но, во-первых, считался принадлежностью богемы, а во-вторых, с началом войны в стране был введён сухой закон, вследствие чего интерес к марафету стал массовым. Народу был нужен заменитель алкоголя. Поэтому очень скоро массовое заражение коксом и морфием накрыло все слои российского общества. Кокаин был доступнее, проще и демократичнее, чем морфий, для его потребления не требовались шприцы. В столицу чистый германский марафет поступал из Финляндии через Кронштадт, другим путём, более сложным и менее удобным – из оккупированных областей, – сквозь прифронтовую полосу прямиком в Питер и Москву.
Не миновал кокс и команды многих линейных кораблей, стоящих на якорях в Балтийском море. В одном только Гельсингфорсе маялась целиком первая бригада и часть второй, а в Ревеле пребывало и того больше. Каждый матрос знал, что добыть дурь можно в десятом доме по Щербакову переулку, где шакалы прожжённого барыги Вольмана торговали в грязной лавчонке не только марафетом, но и морфием, опиумом, анашой и даже эфиром. Можно было пойти в меблированные нумера на углу Невского и Пушкинской, – там была настоящая «малина». Заправлял в нумерах некто Смирнов, разбойник и убийца, сколотивший на «гоп-стопе» недурной капиталец и менявший кокаин в таблетках на краденые вещи и драгоценности, срезанные в тёмных петербургских подворотнях с буржуйских марух. Ещё проще было добыть заветный порошок у беспризорников на Николаевском вокзале или у любой уличной проститутки. Чаще всего матросы, отдолбив продажных девок, платили до кучи и за кокаин, а иногда и вместе с девками впарывались через гусиное перо.
На «Стремительном» кокс был повсюду, не брезговали им и офицеры. Кирсан впервые попробовал волшебный порошок в тот день, когда боцман Клюев выбил ему зуб. Утешая «братишку», машинист Евдохин сыпанул ему на ноготь толику лекарства, показал, как вмазывать, и Кирсан забылся. Разбитая морда больше не болела, обида на боцмана ушла, желание мести испарилось, а вместо этих радостей явились другие – гигантские фантастические розы, расцветающие среди горячих судовых машин и разноцветные шутихи, взрывающиеся в раскалённом мозгу. Он беспричинно хохотал, сладко плакал, пускал слюни и более суток потом находился в таком нескончаемом и неистощимом возбуждении, что не мог спать, не мог спокойно находиться на одном месте и всё бегал по кораблю, размахивая руками, цепляясь к матросам и рассказывая им какие-то бессвязные истории.
С тех пор кокаин стал его забавой, он снимал чувство усталости, боли, тоски, под дозой можно было не есть и не пить, не нужен был сон, не ощущалось ни жары, ни холода, словом, гнойная муть корабельной службы с помощью марафета отступала куда-то на второй план, а то и вовсе исчезала из жизни. Правда, нужно было выбирать время для сеанса, в противном случае существовала реальная опасность попасть под раздачу, и уж тогда гальюн светил неминуемо.
Денежное содержание матросов было неплохим, и потому Кирсан, как и другие его сослуживцы, мог многое себе позволить. Начальство, понимая, что команду нужно отвлекать от революционных влияний, не препятствовало её стороннему отдыху и даже поощряло увлечение вечеринками, танцами, спортом, для чего хотя бы время от времени старалось отпускать матросов на берег. В мирное время такие вечеринки с танцами, а зимой ёлки и Рождественские посиделки разрешалось устраивать прямо на кораблях, куда можно было даже приглашать дам, но с началом войны все эти увеселения перенесли в город. Матросы среди низших военных чинов сухопутных родов войск считались элитой; прослужив на своих судах год-другой, они приобретали внешний лоск, с особым шиком носили флотское обмундирование, гордились своей принадлежностью к флоту и постепенно начинали презирать всех, кто служит вне моря, даже и своих деревенских или городских земляков, попавших по призыву в солдаты. Выходя в город, эта элита и вела себя по-особому. Кирсан, покидая палубу миноносца и становясь на питерскую мостовую, позволял себе в компании сослуживцев развязность и хамство, граничащие с хулиганством, сорил деньгами, задирал барышень. Очень скоро выдаваемых ему денег стало не хватать. Вместе с Евдохиным и Жуковым, который тоже входил в круг партийных товарищей, Кирсан умудрялся находить в питерских притонах подпольный самогон, покупал кокс, сладости для проституток. Однажды наступил день, когда он проснулся в своём корабельном гамаке от мучительной дурноты и дикой головной боли. Тело ломило, каждый шаг давался с трудом, и штормило так, будто бы его судно находилось не на спокойной воде, а в открытом море. Он понял, что нужно вломить, но дозы не было. Уже один из корабельных офицеров подозрительно посмотрел на него на палубе, и боцман Клюев со злобой покрыл его виртуозным матом, уже затуманенный горизонт показался ему накренившимся вбок, а свёрнутые в бухту канаты на юте представились толстыми коварными змеями, уже он слышал в голове какие-то грубые голоса, зовущие его убить хоть кого-нибудь… Он спустился в машинное отделение, нашёл Евдохина, спросил кокаину… Тот, как-то странно ухмыляясь, потребовал денег… Денег не было… Тогда Евдохин предложил Кирсану расплатиться собой… Кирсан не понял его и ушёл… Надо было служить, но он не мог… Пошёл к судовому доктору, тот, хмурясь, осмотрел его, заставил показать язык, долго вглядывался в зрачки, дал какой-то белый порошок… Кирсан почему-то подумал, что доктор дал кокс, вынюхал его, но спасение не приходило, наоборот, мутить стало ещё сильнее. Он снова побежал на ют, сломал своё тело пополам на ограждении и стал пугать слегка качающуюся мутно-серую воду трубным рыком весеннего марала, учуявшего течную олениху. Горькая желчь уже исторгалась из него, мозг начинал кипеть, – ему не хватало воздуха, и он чувствовал, как шевелится внутри его головы какая-то мерзкая скользкая гадина, покрытая чёрными волосками, а властный голос, звучащий прямо в ушах, всё твердил и твердил: «Убей, ну, убей хоть кого-нибудь…»