Избиение младенцев - Владимир Лидский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день семьсот матросов со «Стремительного», «Гангута», «Андрея Первозванного», «Очакова», «Севастополя», «Свеаборга», «Памяти Азова», «Цесаревича», «Богатыря» и «Петропавловска» сели в поезд и двинули в Москву, на помощь красногвардейцам. Семь сотен головорезов, взвинченных алкоголем, кокаином и морфием, кипящих коллективным безумием, одержимых жаждою крови и бешеным желанием безоговорочной победы, опьянённых властью и вседозволенностью, рвались в разгромленную Москву, чтобы додавить, додушить ненавистную буржуйскую гадину, вытрясти её жалкую душонку, а вместе с душонкой – золотишко и фамильные бриллианты, собранные за века эксплуатации простого народа.
В Кремле сидели юнкера, и с Воробьёвых гор, со Вшивой горки и с Бабьегорской плотины между Крымским и Каменным мостами их крошила артиллерия, пытаясь вылущить из сердца России. Юнкера поклялись не отдавать Кремля, но командующий Московским военным округом полковник Рябцев уже сговаривался с большевиками о перемирии, пытаясь развести сцепившиеся стороны. Рябцеву казалось, что путём переговоров конфликт можно погасить, и из кожи лез для того, чтобы прекратить противостояние, не понимая, что схватка эта – не просто ссора соседей или сожителей, а кровавый бой, в котором выжить предстоит лишь одному из противников. Полковник был пацифистом, вечно колеблющимся и сомневающимся интеллигентом; его мягкость и нерешительность, может быть, и уместные в мирное время, но недопустимые в эпоху катаклизмов, сослужили истории плохую службу. Уже в первые дни кровавых боёв юнкера называли его предателем. Место командующего было явно великовато для полковника, он панически боялся ответственности за принятые решения, а главное – он не хотел крови. Не по Сеньке была эта шапка…
Питерские матросы вошли в Москву, когда город был разгромлен и картины погрома ужасали. Разбитые снарядами здания, куски стен, загораживающие тротуары, крошево кирпича, стекла, пики искорёженной арматуры, тлеющие головёшки балок и стропил, скомканные, словно бумага, листы кровельного железа, разгромленные магазины, лавки, аптеки, ресторации, винные склады…
Помогать Красной гвардии было, по сути, уже не нужно. Победа стояла рядом, большевики чувствовали её вкус, запах, она возникала из горького порохового дыма, из гари пожаров, из смрадного чада, висящего над разгромленными улицами и площадями.
Неожиданно благодаря усилиям Рябцева стороны заключили перемирие. Кроме Рябцева, любыми путями пытающегося остановить кровь, этому способствовал и ультиматум Викжеля, который в случае продолжения боевых действий хотя бы одним из противников грозил начать всеобщую забастовку железнодорожных рабочих. Забастовка лишала возможности подкрепления и красногвардейцев, и юнкеров.
Матросы почувствовали себя лишними на этом празднике смерти. Им оставалось лишь грабить обывателей, забившихся в свои норы, да рыскать по разгромленным магазинам в тщётных попытках добыть что-нибудь съестное. Кирсан с Жуковым в полубреду шныряли по притихшим московским улицам, плохо понимая, что происходит, и уже не опасаясь глухих подворотен и зияющих провалов домов, откуда могла прилететь горячая шальная пуля. Голод и жажда не мучили их, хотя последний раз они ели сутки назад. Их колотило, но не от холода, их бросало в жар, но не оттого, что матросские бушлаты были слишком теплы… Головы их были наполнены тяжёлою мутью, желудки скручивала болезненная судорога, и мерзкая рвота стояла где-то на подступах к их воспалённым глоткам. Внимание матросов останавливали только аптеки, куда они заходили сквозь разбитые витрины и в отчаянии рыскали там среди развороченных склянок в поисках кокаина или морфия. Ни кокаина, ни морфия не было. Кирсан чувствовал себя отвратительно. Жуков вызывал у него дикое раздражение и беспричинную ненависть. Поглядывая в сторону товарища, он думал, что было бы неплохо как-нибудь избавиться от него. Они всё бродили и бродили, потерянно, безрезультатно… аптеки были разгромлены, магазины пусты… Кирсан всё более чувствовал сухость во рту и неприятную боль в горле… наконец в одном из магазинов они нашли непочатую бутылку водки, выпили её пополам и, не сумев ощутить действия алкоголя, пошли дальше… опьянения не было, но Кирсан отметил, что ледяная водка несколько утишила боль в горле и, если раньше с утра его колотила лихорадка, то сейчас она исчезла, и недомогание как-то сгладилось. Он понимал, что простудился и даже помнил, где было начало болезни, – в ночном питерском поезде возле разбитого купейного окна… Потеряв счёт времени и не имея конечной цели своего пути, Кирсан и Жуков продолжали бродить по затаившейся Москве… надумали было тревожить обывателей, заходили в подъезды, грохотали ботинками в запертые двери, но никто, конечно, не открывал. Люди в ужасе жались по пыльным норам в слабой надежде уцелеть, выжить, сохранить имущество и уже почти не верили, что этот кошмар может кончиться, что его нужно просто переждать, перетерпеть… А Кирсану и Жукову в свою очередь хотелось, наверное, даже не чего-то материального, что могло бы достаться им по праву сильнейших, не денег, не драгоценностей и не банальной жратвы, им хотелось власти, возможности унижения и подчинения слабого, безвольного, парализованного страхом человека, который, скорее всего, ни в чём не виноват, но чувствует свою вину только потому, что он когда-то получил хорошее образование, читал умные книжки, обедал на фарфоре и пользовался серебряными столовыми приборами. Кирсан и Жуков при случае, конечно, не пренебрегли бы этими приборами, но куда слаще было бы им врезать хорошенько по какой-нибудь буржуйской морде, впечатать каблуком жирное тело какого-нибудь профессора в окровавленный паркет, раздавить с наслаждением его пенсне, потаскать за волосы его бабу и выдрать хорошенько ремнём с пряжкою его прилизанных сыночков-гимназистов. Но никто не открывал им квартирные двери, и они в злобе, матерясь, покидали подъезды, выходили на морозные улицы и продолжали свой бессмысленный путь неизвестно куда – в пустоту будущего, в тоскливое небытиё, в преждевременную смерть… Они шли по колючим, обледенелым тротуарам, со страхом и неприязнью поглядывая друг на друга и машинально заходя в разбитые витрины магазинов и аптек. Кругом был мрак, запустение и вселенский холод. Ничто не намекало на бурлившую здесь когда-то жизнь, ни в чём не было её света и тепла. В одной из аптек им вдруг несказанно повезло: среди размётанных лекарств, коробочек, баночек, осколков стекла, рассыпанных порошков и раздавленных ампул обнаружилась склянка с желтоватыми кристаллами и знакомой надписью Morphine… Жуков, заметив её среди мусора, радостно вскрикнул и под неодобрительным взглядом Кирсана быстро сунул в карман бушлата. Торопиться было некуда; решили обыскать аптеку досконально в надежде найти что-нибудь ещё. Долго рылись в размётанном хламе и наконец действительно нашли на одной из укромных полок рассыпанные ампулы с уже готовым к употреблению морфием. Шприцы не составило труда сыскать, они были разбросаны по всему полу. Матросы быстро вкололи себе по дозе в голень прямо через штаны и расслабились тут же, на полу аптеки. Кирсан сидел в забытьи среди аптечного хаоса, прислонившись к замызганной стене, и волна несказанного блаженства накрывала его. Ласковое тепло, возникнув где-то возле сердца, медленно растеклось по всему телу, мышцы приятно расслабились, и в безвольно опущенных руках, в кончиках пальцев рук и ног началось приятное покалывание. Кирсана охватило лёгкое блаженное оцепенение, фантастические мечты и грёзы закружились в его голове, вдруг сделавшейся ясной и лёгкой, он улыбался, и ему казалось, что нет на свете более замечательного места на земле, чем эта аптека, развороченная гигантским смерчем всеобщей нетерпимости и злобы. Мысли его прояснились, сделались необычайно живыми и лёгкими, образы прошлого, настоящего и даже будущего замелькали перед его внутренним взором; люди, события, предметы, – всё было наполнено счастьем, радостью, романтической возвышенностью в той степени, которой никогда не смог бы достичь этот грубый человек в обыденной жизни. Ему хотелось говорить, петь, шутить, быть центром внимания и покорителем блестящих женщин, – куда подевалась его усталость, мрачность, ощущение надвигающейся катастрофы и ненависть к окружающим! Он любил всех, кто ещё оставался в этом мире – попрятавшихся обывателей, юнкеров, своих корабельных офицеров, даже Жукова, которого совсем недавно хотел просто застрелить, он любил давшую ему покой и отдых растерзанную аптеку, разгромленный город и всю бесприютную, морозную, ощетинившуюся игольчатыми кристаллами льда страну… и этот чудовищный свист, приближающийся к нему всё ближе, – тоже любил, потому что он, то есть свист, казался ему волшебной музыкой, задевающей какие-то неизведанные, тайные душевные струны, – свист усиливался, в нём появилась скрипучая ржавчина и громыханье войны, но Кирсан воспринимал и ржавчину, и войну в торжественном величии и патетическом звучании, и потому они казались ему прекрасными в общей картине бытия. Но вот свист больно резанул по ушам и вслед за тем раздался чудовищный грохот. Кирсан и грохот с благожелательностью вписал бы в общую упорядоченную картину счастливого мира, если бы не последовавшее за ним обрушение потолочных перекрытий и дальней стены, возле которой как раз сидел Жуков, – тело его после взрыва оказалось полностью заваленным огромными фрагментами кирпичной кладки, чудовищными балками, штукатуркой, стеклом и дранкой. Кирсан бросился к товарищу, но не Жуков обеспокоил его, а то, что у Жукова оставалось в карманах – маленькая склянка с желтоватым кристаллическим порошком… Когда известковая пыль и пороховой дым осели, Кирсан увидел катастрофическую картину: Жуков был полностью завален строительным мусором, раздавлен обломками стены и деревянными балками, только разможжённая голова и раздавленные ноги его виднелись из-под битого кирпича… Кирсан бросился разбирать битый кирпич и попытался было сдвинуть с места кусок стены, придавивший товарища, но не сумел переместить его ни на йоту. Тогда он упал среди этого адского хлама на колени и завыл…