Йоше-телок - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На город нахлынул страх. Мужчины без конца проверяли цицис: все ли на месте? Женщины не осмеливались появляться вечером на улице без фартука[116]. Днем было еще ничего, люди как-то ходили мимо кладбища: быстро, почти бегом. Когда каменная ограда оказывалась за спиной, можно было отдышаться от страха и бега. Ночью же никто не ходил там. Даже возчики, которые не боялись ехать одни через дремучие леса графа Замойского, где водились разбойники и волки, — и те не осмеливались поздно ночью проезжать мимо кладбища в одиночку. Ждали, пока соберется целая компания возчиков, так было спокойнее. Они нахлестывали коней, щелкали кнутами, пытаясь заглушить собственный страх, и тихонько, чтобы никто не слышал, бормотали молитву «Шма»[117].
— Шолем, Лейбиш, Уриш, Гедалья! — для куража перекрикивались они от телеги к телеге. — Но-о-о!..
Мальчишки боялись идти вечером домой из хедера. Держась за руки, с зажженными свечками в бумажных фонарях они перебегали рынок и читали кришме. Более пугливые держались за свои цицис. Сплетницы, бегающие по всем домам, где вытапливают смалец перед Пейсахом или теребят пух в перинах[118], чтобы выложить все слухи и кривотолки, теперь собирались целыми стаями и, спеша по улочкам, бросали через плечо: «Дым тебе в глаза, уксус тебе в горло, пропади, сгинь, дурной глаз, аминь!»
Невест и беременных женщин вообще не выпускали на улицу по вечерам, кроме как в сопровождении двоих мужчин.
— Она только и ждет, чтобы невеста или беременная вышла одна, — говорили женщины и сплевывали, — тут-то она и накинется на бедняжку, не дай Бог никому такую долю, только пустому полю!..
Под «ней» они подразумевали Фейгеле-отступницу, покойную дочь Липе-подрядчика. Она, эта Фейгеле, была помолвлена с ешиботником, но у нее была дурная кровь, и перед свадьбой она сбежала с казаком из интендантства и обвенчалась с ним по гойскому обряду в русской гарнизонной церкви, прямо в родном городе.
Она плохо кончила, как и предсказывали женщины. Казак бил ее, а в конце концов выгнал из дома, и она повесилась — повесилась на двери дома, убив и себя, и ребенка, который вот-вот должен был родиться. Ее похоронили на русском кладбище, у забора, как положено самоубийцам. Казак, ее муж, поставил над могилой простой деревянный крест. На похороны никто не пришел. Сразу же после этого на еврейском кладбище начались страсти. Каждую ночь там слышалась возня, зажигались огоньки, и люди знали, что это работа Фейгеле-отступницы.
— При жизни нас позорила, — говорили люди, — и после смерти покоя не дает…
Юные девушки жалели ее:
— Бедная, она хочет на еврейское кладбище. Бродит вокруг, а ее туда не пускают.
У сойферов[119] появилось много работы. Люди отдавали им тфилин, мезузы, чтобы те посмотрели, не стерлась ли, Боже упаси, какая-то буква. Богачи осаждали дом реб Мойше.
Реб Мойше был великим праведником. Каждый раз перед тем, как написать имя Всевышнего, он совершал омовение в микве. Кроме того, он неделями постился. Хотя он вот уже сорок лет работал сойфером, но за это время переписал лишь два свитка Торы. На то, чтобы переписать пару тфилин, одну мезузу, у него уходили месяцы. И теперь богачи хотели, чтобы их тфилин и мезузы проверил именно реб Мойше. С его мезузой люди чувствовали себя в безопасности.
— Реб Мойше, — упрашивали они, — мы заплатим столько, сколько вы скажете, только возьмите…
Но тот не соглашался.
— Да ну… — бурчал он, не желая разговаривать, и жестом показывал, что занят.
В его маленьком домике стоял холод, окна были заткнуты подушками, из кухни несло дымом, черные стены поросли грибами от сырости. Его вторая жена, тощая, высокая женщина, сидела на маленькой скамеечке, запихивала свою отвислую грудь в рот младенцу и кричала:
— На, соси! Высасывай из меня жизнь…
Дети — мал мала меньше, бледные, кривоногие, чумазые — валялись на полу, который даже не был ничем покрыт, только обмазан глиной. Они тащили в рот все, что находили на полу: очистки, ломтики хлеба, даже куски известки. Дети плакали, смеялись, падали, кричали, но реб Мойше не обращал на них внимания. Он сидел за столом, на котором была разостлана телячья шкура, сидел в талесе и тфилин, с гусиным пером в руке, возведя пламенные глаза к прокопченным балкам. Рука его дрожала, он раскачивался взад-вперед, тихо бормотал, закрывал глаза. Десять раз он подносил руку к пергаменту, хотел написать букву, но не писал.
— Злодей! — кричала жена и трясла перед его лицом тощими кулаками. — Люди тебя просят, хотят заплатить! Ты нас всех без ножа режешь!
Однако он не отзывался. Его глаза были распахнуты, зрачки расширены, но он не видел ничего, что творилось вокруг. Богачи ушли рассерженные.
— Ладно, — утешали они себя, — другие сойферы — тоже евреи, порядочные люди…
Реб Борехл, «женский ребе», отец четырех глухонемых дочерей, теперь без конца писал записки-амулеты. Не только женщины, но и мужчины, даже хасиды, которые никогда не были высокого мнения о реб Борехле и насмехались над ним, теперь покупали его амулеты, которые он упаковывал в красные кошелечки. Он сам их писал гусиным пером на гладких кусочках пергамента, вырезанных его глухонемыми дочерьми.
«Боже, порази Сатану, — писал реб Борехл, — именем великого и грозного Царя, огненного и пылающего, Того, Кто есть пламя, пожирающее огонь; Того, Кто поставлен властвовать над ветрами, и имя Ему Йешцизихикитиэль, я заклинаю великого и грозного демона, нечистого и черного, пса, порождающего нечистоту, потомка Сатаны и Лилит (да сотрутся их имена), чье имя Каташихорзомалицилошон, да сгинет он в расселинах скал и в когтях нечистых птиц, от которых Ной взял в ковчег лишь одну пару и которые едят падаль и кошек. Будь проклят день, когда он родился. Ангел Господень да прогонит его своим криком. Да не будет ему доступа ни к мужчине, ни к женщине, ни к девушке, еще не знавшей мужчины, ни к ребенку, ни даже к тому ребенку, что еще находится в недрах материнского чрева. Три черных пса пожирают нечистоту, Боже, помилуй нас».
Глухонемые дочери работали, помогали отцу зарабатывать на жизнь. Они шили завязки для кошельков, чтобы можно было носить их на шее. Кошельки они крепко зашивали: так никто не мог добраться до пергамента. Даже самые бедные покупали амулеты для всех своих детей, отдавали последнюю копейку, лишь бы чувствовать себя в безопасности от восставшей из могилы Фейгеле-отступницы. Они знали: с таким амулетом можно быть спокойным.
Реб Борехл ссыпал монетки в ящик стола. Он пристально разглядывал деньги близорукими глазами — не всучили ли ему каких-нибудь полустертых монет? — и предупреждал: «Носить кошелек надо на голое тело и следить, чтобы он, Боже упаси, не раскрылся».
Единственный, кто не боялся, был шамес реб Куне. Он, как и прежде, ходил с фонарем на кладбище, где стоял его дом. За ним следовал Йоше-телок.
Шамесу было нечего бояться.
Ну да, на кладбище и впрямь что-то шуршало и возилось, и огоньки зажигались и гасли. Но реб Куне знал, что это работа не умершей Фейгеле-отступницы, а контрабандиста реб Занвла, его сыновей и гойских парней. Реб Занвл возил товар. Ночью он переправлял через ближнюю границу целые возы австрийских шелков и шерсти и прятал их на кладбище.
Реб Куне теперь зарабатывал хорошие деньги. Реб Занвл хорошо платил ему за каждую ночь, да еще и подарил бутылку австрийского глинтвейна. Шамес хранил деньги в глиняном горшке, который он закопал в землю, рядом с могилой цадика, где никого другого не хоронят, а из бутылки все время отпивал понемногу. Теперь он спал еще крепче обычного, лежа под двумя перинами. Даже перестал заниматься покойниками, переложив эту обязанность на шамеса из молельного дома мясников[120], и храпел себе — уверенно, спокойно, солидно.
И Йоше-телок мог теперь мирно спать на своей печке.
Цивья больше не приходила к нему. Каждую ночь она прокрадывалась к парням, которые зарывали шелка среди могил, прятали шерсть в старых гробницах хасидских ребе.
Как только ходики с тяжелыми гирями начинали хрипло отсчитывать удары, девушка вставала с кровати, быстро одевалась, накидывала на растрепанные волосы рваную шаль и исчезала на несколько часов. Она кралась между могилами, пригибалась, чтобы не задеть нависающие ветки деревьев, и, напрягая зрение и слух, старалась уловить тихий шорох, разглядеть мерцающий огонек зажженной папиросы.
Парни не отгоняли ее, как Йоше-телок. Нет, они давали ей лакомства: жареные гусиные ножки, что они получали от реб Занвла, своего хозяина. Давали ей хлебнуть глинтвейна из солдатской оловянной фляги. Даже дарили подарки: красные шелковые ленты для ее растрепанных волос. А за это они залезали с ней в гробницы цадиков, заваленные мешками шерсти.