На фронте затишье - Геннадий Григорьевич Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я люблю смотреть на ее губы. Когда она молчит, по ним можно безошибочно определить ее настроение. Сомкнутся в одну тоненькую линию, — значит, начинает сердиться. Чуть опустятся вниз уголки — чем-нибудь недовольна. Зато улыбка одними губами сразу придает се лицу ясность, и стоит в это время произнести шутку, она обязательно засмеется и словно засветится изнутри.
Но в последние дни Лина смеется редко. Я понимаю — ей трудно в окопах. Целыми днями на холоде. Не только руки — и щеки ее обветрились, загрубели. И солдатская одежда, которая в целом идет ей, словно бы потускнела. Полушубок вымазан. Тут и там темные полосы — следы сырой окопной земли. Сапоги заляпаны глиной, которую не отскоблить. А помыть их на высотке негде…
И все-таки она не жалуется на тяготы окопной жизни. Наоборот, даже передо мной всячески старается скрыть, что ей не по силам эта жизнь в одинаковых условиях с мужчинами, успевшими ко всему привыкнуть.
Хочется сказать ей что-нибудь приятное, от чего бы она развеселилась и улыбнулась. Но меня опережает Кравчук:
— Лина, можно я поиграю? — спрашивает он во всеуслышание и выжидательно косится на Лину.
Начинается! Оказывается, Кравчук уже притащил из самоходки баян: картонный короб с протертыми, разлохматившимися углами стоит у стенки на нарах. Значит, с помощью «обходного маневра» решил он втереться в доверие к Лине. Хлюст! Я уверен, что он заранее продумал и весь репертуар сегодняшнего «концерта». Хочет взять ее за сердце, разбередить душу, чтобы завтра она сама попросила его сыграть. Это он может. Играть он умеет.
Кравчук подтягивает к себе черный короб, щелкает замками. В этот момент раздается взрыв. Землянка вздрагивает. Второй, третий удар. Очередной артналет фрицев на нашу батарею. Снаряды рвутся совсем рядом.
Пальцы Кравчука замирают на клавишах баяна.
В землянку врывается Шаронов. Распахнув настежь дверь, он кричит неестественно громко:
— Санитарку! Шаймарданова ранило!
Это наш наводчик, татарин. Скромный, застенчивый, честнейший человек.
Словно пушинка, подхваченная ворвавшимся вихрем холодного воздуха, срывается Лина с места. От ее резкого движения бачок опрокидывается, и растаявшее молоко тоненькой струйкой течет по глиняной стенке. И странно — никто даже не шелохнулся. Мы, словно завороженные, смотрим на крохотный беленький пульс стекающей по стенке молочной струйки, который затихает вместе с последними капельками, белыми горошинками скатывающимися из бачка на обугленные, спекшиеся комья глины.
Вслед за Линой поднимается Грибан.
«И когда он успел проснуться?»
— Пока артобстрел не кончится, из землянки не выходить, — бросает он на ходу.
Наше убежище встряхивают новые взрывы. За воротник гимнастерки, раздражающе покалывая кожу, проникает песок. Он просачивается из щелей, которых в бревенчатом потолке великое множество. Начинается шквальный артиллерийский обстрел. Снаряды гулко ударяются в промерзшую землю.
— Снова зашебутились, сволочи, — ворчит проснувшийся Смыслов.
За ночь Юрка намаялся — два раза ходил с донесениями к Кохову — и спал как убитый. Но и его разбудила канонада.
Опять несколько раз подряд вздрагивает земля. И снова тишина. Ее прерывают только приглушенные голоса.
— Вы откуда родом, товарищ лейтенант?
— Ленинградец.
Это Егорка нашел время для знакомства с биографией Бубнова.
— Вы — бывший моряк?
— Угадал.
— У вас на ремне пряжка морская. Я так и подумал, что вы бывший балтийский моряк.
— Только не балтийский, а черноморский.
— Как же это так — сами из Ленинграда, а попали в черноморские моряки? Непонятно как-то…
— На войне многое непонятно, — тихо говорит Бубнов. — Жил в Питере. Сейчас мать там живет и пятеро братьев. А служить довелось в Одессе. Сначала на крейсере. Потом морская пехота. А после ранения — самоходная артиллерия, ни дна бы ей ни покрышки.
— Во флоте лучше?
— Не во флоте, а на флоте…
Грохот взрыва не позволяет расслышать ответа. А затем разговор сам собой переходит в другое русло.
— Молоко вытекло, — говорит Кравчук, отодвигая опрокинутый бачок от огня. — Тоже сообразила — на фронте молоко пить. Чудачка!
Он уже забыл о баяне. Как только Лина выбежала, сразу потерял к нему интерес, опять задвинул подальше в угол. Кравчук даже не скрывает, что собирался играть для нее одной.
— А у нас в Нерчинске молоко тоже сохраняют ледяшками, — задумчиво говорит Пацуков. — Заморозят и в сарай или в погреб выносят.
— На базар придешь: «Дайте кусок молока!» — подхватывает Смыслов. Он начинает паясничать. — Или так можно спросить: «Отпилите мне молока вот от этого кирпича». Здорово!
— А что? И на базаре продают кусками, — ворчит Пацуков. — Я сам продавал. У нас две коровы перед войной было.
Мирный разговор начинается здесь, в землянке. А там, наверху, может быть, гибнут люди. И каждый из нас мог оказаться там, рядом со смертью, как Шаймарданов.
— Между прочим, случай интересный произошел с нашей коровой, — растягивая слова, как резину, начинает рассказывать Пацуков. — Кроме шуток. Она из хлева зимой сбежала и отелилась в лесу. Через неделю нашли их. Буренку поймали. А телок одичал. Увидел людей — испугался. Бегает, близко не подпускает. Бились-би-лись — и решили его пристрелить…
— Надо было из миномета, — советует Смыслов.
— Я серьезно. Я сам все видел, — невозмутимо продолжает Пацуков. — Хотели пристрелить, а один дед вызвался поймать. Переоделся в тулуп, вывернутый шерстью наружу, и пополз по снегу. Так телок сам ему в брюхо ткнулся. Подбежал и ткнулся…
— Пойду посмотрю, что там случилось. — Бубнов слезает с пар, набрасывает шинель.
— А почему начальству можно, а нам нельзя? — спрашивает Смыслов так, чтобы все слышали.
— Потому что начальство имеет право тебе приказывать, а ты ему нет, — спокойно говорит Бубнов, останавливаясь у порога. — Я тебе, Смыслов, приказываю сидеть на месте и не выходить наружу даже по естественным надобностям. Кравчуку обеспечить старшего сержанта Смыслова стреляной гильзой сто пятьдесят второго калибра. Вместо горшочка. Ты понял, Смыслов?
— А чего тут не попять…
— Повтори.
— Сидеть и не высовываться. Ну и…
— Только без «ну», — улыбается Бубнов. — Насчет «ну» это ты с Кравчуком выясняй.
Бубнов уходит, впустив облако промерзшего воздуха, и в землянке наступает тишина, лишь изредка прерываемая упругими подземными толчками да шорохом падающих на брезент песчинок.
— Жалко Шаймарданова, — наконец тихо произносит Кравчук. — Наверное, снарядом его.
— Н-да… Снаряд, он не разбирает… Любого может укокошить в два счета… Он и в окопе и в танке найдет…
Это подает голос Зуйков.