Избранное - Гарий Немченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, слушай, попал ты в положение.
Все-таки ему было всего одиннадцать, он вздохнул:
— Другой раз думаю, попасть бы к нему домой, посмотреть: есть ли у него грамоты за бокс?
— А ты спроси у него. Так, будто между прочим: а ты, наверное, уже занимался боксом?
— Но он-то при мне сказал тренеру, что нет. А если я спросил, значит, он меня одолевает? Чего б я иначе сомневался? Так же?
Мне ничего не оставалось, как согласиться:
— В общем, так.
— Вот я и держусь. А что дальше... Прошлый раз он мне саданул, я сначала подумал, у меня челюсть треснула. — В тоне у него, конечно, появилась гордость. — Раз потрогаю, два потрогаю — ну, точно треснула. Потом неделя, две — нет, вроде прошло.
— И ты все это время ходил на бокс?
— А что ж он тогда подумает? Вот я и прикрывался.
— Слушай-ка, — сказал я ему очень решительно. — Ты поговори с тренером.
— А что я ему скажу?
— А так и скажи. Как мальчишку, твоего партнера?
— Борька.
— А Борька, мол, на три года старше.
— А вдруг тренер скажет: а я знаю. Ну и что?
— Как что?
Мальчишка сказал очень просто и очень грустно:
— Он ведь поставил меня и сказал: ты покажи ему, Толя. Выходит, я не могу показать? И он ведь видит, как мы боксуем. Он, наверное, все понимает. Но раз надеется на меня...
Тот, старший, мне здорово не нравился.
— Ну, слушай, если он занимался боксом, ему просто должно быть совестно выдавать себя за новичка!
— Если бы я знал точно.
— А ты спроси.
— Выходит, я ему не верю? Или так сильно напугался...
— Да-а, брат... Но это тоже не дело, чтобы он колотил тебя.
— А мне, думаете, хочется? Вот я и думаю все время, и думаю.
— Да, тут ты, ей-богу, попал.
Он подышал на оконное стекло и приник глазом, а когда снова повернулся ко мне, лицо у него было задумчивое.
И все-таки ты не бросай, мальчик, нет, не бросай, ты держись.
С этим рыжим, с Динковичем, у нас потом сложились странные отношения. Наша университетская многотиражка напечатала мой рассказ, очень слабый и сентиментальный до того, что мне и сейчас еще вспоминать об этом неловко...
У меня был друг Дарио, из тех испанцев, которые детьми еще приехали в Россию. Мать у него умерла еще там, на родине, а об отце ничего не было слышно, и Дарио давно уже считал себя круглым сиротой. И вдруг его разыскал отец, бывший капитан торгового судна. Оказалось, он увел свой корабль на Кубу, и жил там, и тоже плавал, и поднял на своем «купце» красный флаг тут же, как только Фидель занял казармы Монкадо, и в Москву он приехал с самой первой делегацией новой Кубы.
Дарио рассказывал, как отец хотел, чтобы он вспомнил тот день, когда они расстались, наверное, для него это было почему-то очень важно, — он снова и снова рассказывал о давке в порту, о бомбежке, о том, как над французским транспортом, увозившим детей, завязался воздушный бой. А Дарио, как ни напрягал память, видел только большой оранжевый апельсин, который тогда кто-то сунул ему в руки, а отец, конечно, не помнил этого апельсина, и мой рассказ был обо всем этом, только я почему-то решил, что все должно происходить в ночь под Новый год — и расставание в Барселоне, и встреча в Москве... И сын с отцом медленно шли по заснеженным улицам, и под ноги им бросалась метель, и парень-испанец, выросший в России, вспоминал огромный золотисто-красный апельсин.
Оказалось, этот рассказ понравился Динковичу, и как-то он подошел ко мне и заговорил. Пожалел, что я бросил секцию, предложил вернуться и под конец сказал, что он берет меня под свою защиту, что-то такое. В общем, это было и удивившее меня, и, признаться, растрогавшее предложение дружбы, растрогавшее, пожалуй, потому, что тогда я впервые стал догадываться о тайной силе слов, твоею волею сведенных вместе.
Странно эта дружба началась, и странно она закончилась.
Мы были с разных факультетов, он с юридического, а я тогда еще не ушел с философского, и Динкович ревновал меня к нашим ребятам и при них вел себя особенно покровительственно, как бы отделяя меня от моих однокурсников, как бы отгораживая от них, как бы от чего-то защищая. В общежитии все это было еще не так заметно, но когда все вместе мы оказались на сборах... Есть, наверное, у казармы такое свойство — чего-то она нас сразу лишила, чего-то тут же прибавила.
А может быть, это было возмужание, не знаю, — так или иначе, в нас сильнее стал жестокий дух соперничества.
Динкович привез на сборы перчатки.
В первый же день он предложил мне заниматься, и мы начали, и вокруг нас стали собираться «юристы» и «философы». А наши бои отчего-то вдруг все меньше стали походить на тренировку, на каждый мой удачный удар Динкович молниеносно отвечал такой серией, что у меня в глазах начинали плыть круги. Болельщиков становилось все больше, и «юристы» обычно валялись вокруг на траве и покуривали, а наши очкарики стояли, сбившись в кучку, и даже не пытались меня подбадривать.
Дело, пожалуй, еще и вот в чем: состав курса у «юристов» был, как нигде, однородный, и теперь-то, издалека, я хорошо вижу — учились там крепкие мальчики, уверенные в себе и в будущем своем предназначении. А на наш философский, кроме всего прочего, шел все больше народ, который успел уже усомниться в том, что мир можно перестроить одними несложными командами. Как ни на каком другом факе, у нас было много бывших фронтовиков или ребят, уже прошедших через армию — старослужащих. На сборы вместе с нами они не поехали, и сразу же наш курс стал почти вдвое меньше и как будто осиротел. Или мне просто хочется оправдать чересчур мирных моих однокурсников?
Только после отбоя кто-нибудь из них вдруг со вздохом говорил, что Динковичу, мол, конечно, повезло — еще бы, такой терпеливый ему попался «мешок»!
А Динкович и правда совсем уже обнаглел, даже не считал нужным держать руки в защите — тогда была эта мода, работать с опущенными, как у Енгибаряна, перчатками. Иногда мне казалось просто нечестным этим воспользоваться, но однажды, когда, бросив руки вниз, он приплясывал передо мной, с насмешливой улыбкой глядя, как я прихожу в себя после любимого его крюка «по печени», я бросился на него, забыв обо всем, и удар получился крепким, он упал, и впервые за все это время «философы» мои радостно закричали.
Потом он бил меня так, что белая исподняя рубаха была, сплошь покрыта бурыми отпечатками перчаток, и «за неряшливый вид» наш молоденький лейтенант вкатил мне три наряда вне очереди. Динкович знал, что у меня слабый нос, советовал есть чеснок, которым от него попахивало почти постоянно. В тот раз он этим воспользовался.
С этого дня мы отдалились друг от друга, а потом судьба и вовсе развела нас: я получил направление в Сибирь, на стройку. Динкович уехал в Ростов, сперва работал в милиции, потом ушел — говорили, не по своей воле — и с тех пор подвизался в каких-то организациях, которые занимались не то снабжением, не то коммерцией; один из его однокурсников сказал мне как-то с усмешкою, что знание законов Динковичу необходимо теперь вовсе не для того, чтобы следить, как их соблюдают другие...
Так, нет ли — во всяком случае, пока он преуспевал, заметно продвигался по службе и довольно скоро перебрался в Москву.
Потом мы с ним встретились в Сталегорске.
Однажды зимой мне в поселок позвонил мой друг и сказал, что в восемь вечера «при полном параде» я должен быть в городе, в ресторане «Русский сувенир». Лучше один, без жены, потому что в принципе намечается мальчишник. В очень узком кругу. Состав? А это маленький сюрприз.
В тот вечер я увидел на столе закуски, о наличии которых в нашем городе я до этого, признаться, и не подозревал. Очень жаль, что мы с моим другом оба не были дипломатами; покачав головою, о щедрости стола я заговорил вслух и только тут понял, что свалял дурака. Ты слышишь меня, Геннадий Арсентьевич? Ты помнишь, какой урок преподал нам тогда Динкович?
Бесхитростные мои слова стали как бы эпиграфом к чуть небрежному и будто ненароком устроенному показу, как надо уметь жить.
Не знаю, кто в этот вечер подходил к нам чаще — официант или администратор. Знавший нас как облупленных и, ей-богу же, дороживший этим близким с нами знакомством, первому он еще издалека начинал улыбаться Динковичу — так, одними глазами, — и к первому потом к нему обращался, и одобрительные отзывы о качестве осетрины принимал с чересчур явным удовольствием.
Официант занимался нами тоже хорошо знакомый, я помнил его еще в потертой гимнастерке вместо отутюженного фрака — он был демобилизованный солдат, работал у нас на стройке сперва бетонщиком, затем перешел в одно маленькое кафе там же, у нас, затем — сюда и, кажется, все сделал правильно, потому что, как говорится, нашел себя. Недавно, когда был телевизионный конкурс городов, за него болел весь Сталегорск, и в финале он обошел своего соперника, официанта из областного центра, и этим почему-то особенно гордились и сталевары наши, и шахтеры, и эта братва — строители: вот, мол, и мы — не лыком...