Под знаком Льва - Леон де Грейфф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В поисках же новых средств музыкальной аранжировки поэтической речи Леон де Грейфф мог опираться на опыт и испанских поэтов «поколения 98-го года» — Хуана Района Хименеса, Валье-Инклана, братьев Мачадо, и латиноамериканских последователей Рубена Дарио, революционизировавших испанскую метрику, — мексиканца Амадо Нерво, аргентинца Леопольдо Лугонеса, колумбийца Хосе Асунсьона Сильвы.
Но именно в творчестве де Грейффа смеховое и музыкальное начала нерасторжимо слились воедино, образовав чрезвычайно оригинальный сплав, который и по сей день с трудом поддается методам «химически чистого» филологического анализа. Так, одну из обстоятельных своих работ, посвященных литературному наследию поэта, колумбийский критик Хайме Дуке начинает словами: «До сих пор никому не известно, что и как писать о Леоне де Грейффе».[4]
Конечно же, смешение стилей, стилевая лоскутность, калейдоскопичность красок действуют раздражающе — и, хотя это вполне согласуется с замыслом автора, читатель, увы, не может сразу смириться с подобным попранием привычных границ между задушевностью и сатирой. Лишь по второму, а то и по третьему прочтению он постигает, что строка де Грейффа, особенно если она вырвана из общего контекста его творчества, являет не столько лицо, сколько маску поэта. Ну что же, де Грейфф действительно, подобно античному актеру, часто «работал» в маске. Но и в этом излюбленном своем обличье — в маске насмешливого сатира, издевающегося над пошлостью буржуазной яви и над воспевающей эту пошлость «добропорядочной» поэзией, — Леон де Грейфф сумел сказать очень многое о подлинных ценностях непокорного человеческого духа, мятущегося в поисках истины.
И пусть за ним закрепилась — вполне справедливо — слава одного из самых сложных, если не противоречивых, поэтов Латинской Америки, все же нельзя не признать, что порою, заставляя читателя продираться сквозь заросли парадоксов, он вдруг выводит его к поэзии такой родниковой прозрачности чувства и выражения, какую встретишь разве что в народной песне:
И внимают люди,словно детвора,старым струнам лютни,песне гусляра.Лечит нас от спесиветер-балагур.Дарит, дарит песнюветру трубадур.
Эстетическую и социальную позицию де Грейффа легче всего определить, исходя из того, против чего именно он бунтует, наперекор чему движется, торя свой трудный путь борца и барда. Воинственная его антибуржуазность, его отчетливый антидогматизм просвечивают почти в каждой строчке. Но, вглядевшись пристальней в калейдоскопичную — под стать жизни — глубь его поэзии, читатель сможет обнаружить и стройный каркас той позитивной программы, того гуманистического идеала, к которому стремился, «ни перед кем не горбясь», этот «алхимик слова», страстно желая служить идее и делу добра:
Играю людям, травам, ивам,пою не избранным, а многим,играю скорбным и счастливым,пернатым и четвероногим.
Именно поэтому в предисловии к полному собранию сочинений Леона де Грейффа известный колумбийский писатель, лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами» Хорхе Саламеа мог написать: «Если де Грейфф занимает сегодня один из самых высоких престолов испаноязычной поэзии, то это никак нельзя объяснить тем лишь фактом, что перед нами блестящий эрудит-версификатор и непревзойденный мастер языка, в формы которого он отливает свои строки. Высшая заслуга де Грейффа состоит как раз в том, что он является творцом безошибочно угадываемого поэтического мира…»
Другой исследователь творчества де Грейффа выразился иначе: «Итак, гора пришла к Магомету. Не Леон де Грейфф пробился к читателю, а читатель дорос до понимания нынешнего своего кумира».
Тридцать лет Колумбия не признавала поэта. К счастью, он оказался долгожителем и следующие тридцать лет пожинал плоды всеобщей известности. Плоды эти порой бывали горькими, но Леон де Грейфф, в котором ядовитый скептицизм и железная жесткость убеждений уживались с добродушной сердечностью и безунывным оптимизмом, жил, «хвалу и клевету приемля равнодушно».
Таким и запечатлела его память современников: низко надвинутый берет, стиснутый зубами мундштук сигареты, юно светящийся взгляд, устремленный поверх собеседника, сквозь прозорливые очки патриарха…
Сергей Гончаренко
Стиховытворения
1925
«Как? Трубка вкупе с бородой — и их союза…»
Как? Трубка вкупе с бородой — и их союзадовольно, чтоб я слыл поэтом? Да, но я жотнюдь не потому свой байронский вояжпо департаменту (служебная обуза)
рифмую… Не нужны мне лавры толстопуза,которому в башку втесалась эта блажь:потеть, скрипя пером… И вот он входит в раж,и верещит замученная муза.
Вот взяты в оборот Бодлер, а с ним — Верлен;злодей Артюр Рембо, и чувственный Рубен;[5]отец Виктор Гюго — и тот в работу пущен…
Пусть сохнут пашни, исстрадавшись по зерну,ржавеют поршни и в стране бюджет запущен…Возвышенней зевать, уставясь на луну!
«Зеленый луг и вечер…»
Зеленый луг и вечер…Сумеречное счастье!
Беспричинная печаль,неведомая грусть,легкая, как мимолетность мига.Странная радость —безвестная, бесполезная…Радость…Отчего ты так безотрадна?
Не чужая печаль,не кручина ничья —именная.Моя!
Зеленеющий луг,на котором резвятся ягнята…Резвятся, милые,резвятся…
«Я, пришелец из ночи, лишь с ней и в ладу…»
Я, пришелец из ночи, лишь с ней и в ладу,ибо мне она мать и отчизна… Короче,я тогда лишь и счастлив, когда попадув чернокнижную мглу лунатической ночи.
Я бреду, усмехаясь под стать королю,я досаду свою до рассвета оставил:всех и вся в темноте я всем сердцем люблю,кроме, черт побери, грамматических правил!
Но прощу я и правила эти потом,ибо Полночь — Офелия с белым цветком,ибо Ночь — леди Макбет с кровавым клинком, —
и спасенье мое, и погибель при этом.Награди же собою меня поделом,ночь, которой вовек не смениться рассветом!
«И пугач и неясыть…»
И пугач и неясыть[6] —по душе мне они,ибо филинов голосмне с рожденья сродни.
Голос дьявольской жути,колдовской аргументв пользу древних преданийи зловещих легенд.
Мне поведает филинпро великую боль,про абсурд литаниии про вещий пароль,без которого тайнурифмой не озарить,без которого песня —не неясыть, а сыть.[7]
Без которого — сгинутьв желтом пекле пустыньи невзвидеть за тучейподнебесную синь.Потому-то мне филини его ведовствопо душе, ибо тайныне постичь без него.
За абстрактной системойверных формуле сферзатаился премудрыйфилино-люцифер.
Над трясиною сметыи бумажных болотфилин, брат мой, хохочет,то бишь песню поет.
Вдоволь, всласть над Леономкаркай днесь, воронье:завтра филины примутГрейффа в братство свое!
Философизмы
("А завтра мне станет хуже...")
А завтра мне станет хуже:покажется небо ужеот страсти, подобной стуже.
Покажется жизнь полнее…Я встречусь с тобой, бледнея,и сделается больнее.
Возьмусь за перо… Тем пачечто, бедному, мне иначеопять захлебнуться в плаче.
Мне сделается больнее,но боль утоплю на дне я,трезвея, а не пьянея.
Услышав меня, вначалеты вздрогнешь… Но все печалиутопят стихи в бокале.
В бокале противоречий,где вспыхнут букетом свечинавечно расцветшей встречи.
А я поутруумру…
Бледные мысли
Бледные приметымысли… Оха-ха!Медные монетымоего стиха…
Профильтрует лира,как велит ей бес,в поисках сапфирапустоту небес.Если ухо глухо —все равно пиши:великаном духастанет гном души…
Сколько ни усердствуйдудка пастуха,поглупеет сердцес возрастом стиха.В яростях и в прытяхглупостей всерьезне смешон лишь триптихтрех соленых слез.В бражной круговертивсех первоосновобнимусь со смертьюя в конце концов.
Не бродячим бардомв бюргерском раюзамкам и мансардамя пока пою.Мне оседлость ваша —словно острый нож,и, смешавши в чашеистину и ложь,с песней ухожу яв дальний путь опять,в стих преобразуязло и благодать.
Радостные слезы,горемычный смех,трезвенные лозы,суетный успех —бледные приметымысленной игры,медные монетызолотой поры…
Все поэмы хлипки,ежели онесфинксовой улыбкине таят на дне.Стань, пожар соблазна,леднику сродни.Чересчур сарказма?Ну и что? Нишкни!
В бражной круговертивсех первоосновобнимусь со смертьюя в конце концов!
Апрель