Рама для молчания - Елена Холмогорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В 1977 году Юрий Казаков публикует свой, как оказалось, последний рассказ – «Во сне ты горько плакал». Тема, заданная еще в той давней дневниковой записи 1963 года и начатая «Свечечкой», развивается в головокружительной высоты и непосильности вариации. Две души соединяются в мелодии рассказа: детская, являющаяся в мир, и душа отлетающая.
«Во сне ты горько плакал» с трудом поддается анализу и вряд ли будет осмыслен в полном объеме. Анализ предполагает разъятие: на сюжетные линии, элементы композиции, образы, на цитаты, наконец. Но цитировать этот рассказ так же невозможно, как вырвать отдельную строчку из онегинской строфы: за фразу цепляется следующая, но мелодия неостановима, и конца этому нет, пока рука переписывающая не упрется в точку за словами: “А было тебе в то лето полтора года”. Да, оно – совершенство – достигнуто, страсть, разбуженная когда-то в молодости И.А.Буниным, утолена… Но какой ценой!
«Свечечка» и «Во сне ты горько плакал» дают разгадку и оправдание многолетнему изнурительному молчанию писателя. А что за ними, за этими шедеврами?
А за ними – новые страдания, ибо это неверно, что страсть утолена, страсть к совершенству неутолима. Впереди новые месяцы, годы надежд и отчаяния, когда снова кажется, что талант ушел, и нужно еще больше мужества, чтобы терпеть, ждать, собирать силы для нового шедевра.
Но для нового шедевра нужны силы нечеловеческие. И человеческие, впрочем, тоже. Человеческие же иссякли в ночь на 29 ноября 1982 года.
Елена Холмогорова Дон Кихот, Акакий Акакиевич и ослик Иа-Иа
Моя бабушка, мамина мама, когда я уже работала редактором, сокрушалась: сколько же рукописей я привозила из Москвы на дачу. И, проходя мимо гамака, где я поглощала очередной графоманский роман, вздыхала: «Ну что ты все работаешь и работаешь. Пошла бы почитала…»
Складывать буквы я научилась года в три, так что в памяти не отложилось, как мне читали вслух, хотя, конечно же, и Чуковский, и Барто, и разные сказки – одним словом, все что положено, я услышала. Более того, вероятно, читали мне много «нестандартного», например, пушкинскую «Полтаву», иначе откуда бы мое первое сочинение было поэмой и называлось «Полтавский бой»? Тетрадочка с ней, увы, не сохранилась, а в голове застряла только одна строчка: «тут поднялся огонь над танком». Было мне тогда пять лет, писала я, судя по сохранившимся открыточкам, еще весьма нетвердо и коряво, а стихи слагала куда шустрее. Поэму под мою диктовку записала Вера Николаевна Маркова – великая переводчица с японского, вторая жена деда и, в сущности, моя бабушка с папиной стороны, поскольку родная умерла в моем младенчестве.
Пастернак сказал, что отрочество – это «часть, превосходящая целое». В отношении чтения оно у меня началось так рано, что я не очень хорошо помню собственно детские книги. Могу предположить, что их содержание было не так важно, как то, что из букв, этих закорючек, вроде бы «из ничего», возникал, а потом и оживал выдуманный мир. Меня пробирал легкий озноб перед этим таинством. И чтение было больше строительным материалом для воображения, нежели пищей для ума.
Теперь попытаюсь реконструировать свои предпочтения.
Как оказывается, я больше всего любила читать про другую жизнь, но реальную, без фантастических допущений. Про ту, о которой можно было мечтать, разыгрывать, домысливать, подставлять себя под персонажей. И первенство здесь принадлежит книгам о дореволюционном детстве, о гимназиях . «Дорога уходит вдаль» Александры Бруштейн, «Серебряный герб» Чуковского, «Белеет парус одинокий» Катаева, «Кондуит и Швамбрания» Кассиля, тыняновские «Кюхля» и «Пушкин» о лицее. Проглатывала все про «стародавние» времена: «Детство Тёмы» Гарина-Михайловского и «Детские годы Багрова-внука» С.Аксакова, автобиографические произведения русских классиков от «Детства» Льва Толстого до «Детства Никиты» Толстого Алексея.
Что бы ни говорили мои отрекающиеся от проклятого прошлого коллеги, многие советские книжки читались без всякого принуждения, даже взахлеб. Любила «Васек Трубачев и его товарищи» Валентины Осеевой, гайдаровского «Тимура и его команду», «Кортик» и «Бронзовую птицу» Анатолия Рыбакова. Более того, некоторые книги о пионерах-героях и о детстве революционеров перечитывала по многу раз, особенно почему-то «Мальчика из Уржума» А.Голубевой о детстве Кирова и «Четвертую высоту» Елены Ильиной. Никакой фальши и идеологической составляющей я в этих книжках не чувствовала. И мне всегда кажутся лукавыми, если не лживыми рассуждения многих о том, как они были антисоветчиками с пеленок. Впрочем, отвратительны были две ярко идеологически окрашенные книги – фадеевская «Молодая гвардия» и «Овод» Войнич. А сочинения, в которых пионеры проявляли лучшие во все времена человеческие качества, мне не претили.
Книги, где торжествовали безусловные ценности добра, благородства и любви, – «Маленький принц» А.Сент-Экзюпери, «Убить пересмешника» Харпер Ли, «Король Матиуш Первый» Януша Корчака, «Принц и нищий» (единственное любимое у Марка Твена) – были мне очень близки, как и назидательные сказки типа «Джельсомино в стране лжецов», «Чипполино», «Снежная королева», «Золушка», и другие где непременно побеждает справедливость и желательно наказывается порок.
«Книги для мальчиков», всякого рода приключения, я читала в разноцветных томах «Золотой библиотеки», но за редкими исключениями не перечитывала никогда. Разве что «Квентин Дорвард» Вальтера Скотта и «Черная стрела» Стивенсона застряли в памяти. У Жюля Верна больше запоминались не приключения, а персонажи, особенно, конечно, загадочный капитан Немо. А из Майн Рида – «Квартеронка», да и то потому, что в нее, как, кстати, и в «Трех мушкетеров», мы играли. Как теперь определили бы – ролевые игры.
Вроде бы в том же ряду стоят «Гулливер» и «Робинзон Крузо». Но обе они – в числе самых драгоценных, потому думаю, что там больше психологии, чем сюжетных поворотов, во всяком случае, – она существеннее. Никакой сатиры в «Приключениях Гулливера» я, конечно же, не улавливала. (Так же я любила Рабле, его «Гаргантюа и Пантагрюэля», не чувствуя сатирического духа книги.) «Робинзон Крузо» был зачитан до дыр, потому, думаю, что меня невероятно трогало, как человек выживает в немыслимой ситуации.
Почему-то «Том Сойер» не запал мне в душу, а вот один эпизод из «Гекльберри Финна» имел неожиданные последствия. Когда Гек, скрываясь, переоделся в женское платье, одна проницательная женщина нашла способ его проверить. Она бросила ему кусок свинца, и тот, чтобы поймать его, резко сдвинул колени, как это делают одетые в брюки мальчики, а вовсе не раздвинув их, по-девчоночьи растянув юбку. И так он был разоблачен. Буквально через несколько дней я помогала своей бабушке – замечательной вязальщице – разматывать мотки шерсти, держа их на растопыренных затекающих руках. В какой-то момент она кинула мне клубок. И, о ужас! Я поймала его, инстинктивно сдвинув колени! Никаких брюк мы тогда не носили, и страшная паника охватила меня. Я не настоящая девочка! Никогда, никогда, в отличие от многих подружек, не мечтала я быть мальчиком… Ни про какие перверсии, разумеется, не только мы, но и наши родители-то особо не знали. Но сейчас думаю, что это был едва ли не первый толчок сексуальности в мою жизнь.
Вопрос, который я не устаю задавать сама себе: почему дети любят читать про страшное ? Начиная с Барто: «оторвали Мишке лапу», «зайку бросила хозяйка», «сейчас я упаду…», или у Чуковского «И куда вы, толстопятые, сгинули…»… Помню, как взяла читать том Метерлинка – из-за «Синей птицы», но зачиталась и дошла до «Слепых». Было мне лет десять-одиннадцать. Взрослые ушли в гости, а я одна в квартире, цепенела от ужаса, но от книги почему-то не отрывалась. И тут зазвонил телефон. Я понимала, что это родители и что они сойдут с ума, если я не отвечу, но для этого надо было пройти через темный коридор… С закрытыми глазами я пронеслась к телефону и схватила трубку дрожащими руками.
Я любила над книжкой поплакать . Аксаковский «Аленький цветочек», выученный наизусть, неизменно вызывал ужас, что чудовище погибнет. «Козетта» Виктора Гюго входила в число многократно перечитываемых, как и те книжки, где был детский приют («Оливер Твист»), сиротство (Гектор Мало «Без семьи», чеховский «Ванька»), угнетаемые негры («Хижина дяди Тома»), «Маленький оборвыш» Гринвуда или что-то в этом роде. Отдельно хочу сказать о шолом-алейхемовском «Мальчике Мотле» не только потому, что это, и на мой сегодняшний взгляд, великая книга, но и потому, что именно на ней я впервые задумалась о своих еврейских корнях. Мальчик Мотл своей речью, интонациями и многими неуловимыми чертами напоминал мне деда Исаака.
Как ни странно, в эту же категорию «поплакать» входил «Дон Кихот», конечно, адаптированный. Я стала искать в Интернете автора пересказа для детей, но вместо этого наткнулась на цитату из Генриха Гейне: «Сердце мое готово было разорваться, когда я читал о том, как благородный рыцарь, оглушенный и весь смятый, лежал на земле и, не поднимая забрала, словно из могилы, говорил победителю слабым умирающим голосом: «“Дульсинея Тобосская – самая прекрасная женщина в мире, а я самый несчастный рыцарь на свете, но мое бессилие не должно поколебать эту истину”» . «Хитроумного идальго» трудно назвать «маленьким человеком», но по силе испытанного сострадания он сопоставим для меня только с Акакием Акакиевичем. Его было безумно жаль, и как никому из литературных героев хотелось ему помочь, а «Шинель» я и сейчас читать без слез не могу. Раз уж я раскрываю градус своей читательской чувствительности, не постыжусь, нарываясь на упреки, включить в этот ряд ослика Иа-Иа, типологически им родственного и вызывающего то же душераздирающее сочувствие.