Сын Грома - Андрей Зверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насладившись женщинами, Варавва, возможно, будет всю ночь плясать и петь песни. Но негромко, нет, вполголоса, чтобы не нарушать ночной покой сограждан и чтобы не попутала стража, он будет смеяться и радоваться жизни: не каждый же день человеку удается избежать распятия! А вот будет ли он молиться, как советовал ему тот Назарей, это бабушка надвое сказала. Вот Назарей — тот молился в темнице, молился, а попал, однако, на крест. Варавва же смеялся, богохульствовал, дрался с охранниками, а креста избежал и свободен, как легкокрылый ангел. Вот и рассуди, читатель!
Итак, исчез Варавва от глаз людских; исчез — и баста; залег на иерусалимском дне. На дело пока не собирался, благо денежки у него были припрятаны и на вино и блудниц ему хватало.
Прошел месяц, другой, члены шайки начали на него косо поглядывать: уж не «завязал» ли лихой разбойник? А он лишь отговаривался: «Не пришло мое время, не пришло». Вот и пойми, что на уме у Вараввы. Да он и сам не понимал. Хмурым стал. Пугливым. Конечно, раз тебя приговорили к смерти, то, хоть и спасся, но разве теперь ты — жилец? С одной стороны, Варавва харахорился, ершился, с другой — словно чего-то опасался. Не стражи, нет. Это в первые дни он боялся, что римлянин передумает, а потом поверил в свое спасение. А вот чего время от времени начинал пугаться — понять не мог. С чего-то стал особо внимателен к слухам. Разное говорили о том Назарянине. Варавве было бы спокойнее, если б о Назарянине после его смерти сразу забыли. А получалось наоборот. Чем дальше отодвигалось время того распятия, тем больше слухов ходило по Иерусалиму, больше разговоров о Галилеянине из Назарета… Вот они-то, эти слухи и разговоры, необъяснимо беспокоили Варавву. Раздражали и огорчали его.
Однажды хорошенько выпив вечером вина, Варавва проснулся среди ночи и, вовсе не желая того, стал думать о Назарянине. Возникли сомнения. Может, тот и не выдумывал вовсе, что он — Сын Божий, чего на свете не бывает? Ведь не зря же склонились знамена, когда Его ввели. Не зря испугался и закусил до крови губу прокуратор, увидев это. Или все только показалось Варавве? А может, тут что-то свыше закручено, такое, что совсем не по уму ему, Варавве, хотя он всегда считал себя сообразительным человеком и мог напугать любого фарисея, сказав тому, как какой-нибудь ученый книжник: «Уста мои при мне. Что мне Господь?»
Мысли об Иисусе Назарянине не проходили. К тому же до него дошел слух, что тело несчастного исчезло, и многие стали верить, что Он действительно Сын Божий и вознесся на небо. Не то чтобы Варавва сразу поверил в Божественное вознесение Назарянина и перепугался. Ведь хотел же римлянин отпустить Назарея, но священники и народ потребовали отпустить Варавву. Спроста ли это? Допустил бы Бог, чтобы жалкий сброд распинал Его Сына? Варавва даже выругался на нелепость ситуации. Если бы у него был больший запас слов, если бы он учился в хедере, если бы он читал Платона, вникал в хитросплетения мыслей Сократа или Сенеки, он бы, наверное, спросил себя и тех, кто его слышит: «Бог допустил распять Своего Сына — где логика, господа?» Но, увы и увы. Слова «логика» Варавва не знал и потому сложно, заковыристо выругался по-еврейски, что вообще непереводимо ни на какие языки на белом свете.
Варавва, вспоминая тот суд Пилата, ужасался.
«Распни, распни», — кричало множество голосов, хотя видел Варавва, как многие в толпе плакали по Сыну Давидову, разрывали на себе одежду… Ведь если посмотреть со стороны, получалось, что это он, Варавва, как бы подставил этого Назарея пострадать за него. И червячок различных сомнений и беспокойств с тех пор завелся в разбойнике и беспокоил, и беспокоил его. Точил потихоньку и точил его носорожье, как считали окружавшие его лихие люди, сердце.
Как-то ночью, когда полная луна взошла над Иерусалимом, Варавва поднялся с циновки, где в лунном зеленоватом свете сладко посапывали и шевелили во сне пухлыми губками две его любимые крошки, веселая Шин и вечно печальная Нун, он заболиво поправил на них покрывало, захватил кувшин с вином, вылез на крышу и, сев там, уставился на луну. Приятно кружилась голова, болел нос, разбитый в вечерней драке с партнером по костям, и сладостно ныла промежность. В сладком отупении он уставился на луну. И что он видит? Лицо его вытянулось, челюсть отвисла, горло сжалось. Нет, видно, он еще не совсем проснулся, ибо увидел на чистом бледно-зеленом диске луны три распятия. На двух корчились несчастные, а одно, что было особенно ужасно, сиротливо пустовало и, казалось, ожидало своего господина… Варавва вдруг почувствовал, как сладкая истома внизу живота сменилась болью в паху. Он знал, что это не имеет никакого отношения к распятию. Просто он переусердствовал с крошками. Пот выступил у него на лбу. Он хлебнул вина из кувшина. Один глоток, другой, третий… Он пил и пил, боясь поднять глаза от кувшина к небу. И, только выпив все содержимое, опустил липкий от вина кувшин и с беспокойством посмотрел на небо. Луна была чиста, как слеза младенца. Варавва кивнул: дескать, все так, все правильно, так и должно быть, и поспешил спуститься в дом к своим красоткам, чтобы, несмотря на боль в промежности, вновь с ними забыться и заснуть сладким, безмятежным, как в детстве, сном. Женщины поворчали, поворчали, но приняли неутомимого любодея, и после — он спал, уже не просыпаясь, до середины дня. А проснувшись, полдня сидел во дворе на соломе и от безделья швырял камни в стену дома, в проходивших мимо людей, которые, ворча, разбегались от шуток безобразника, или старался попасть в стоявший в проеме окна кувшин и разбить его. Еще он пытался смеяться над глупостью того, кто посылает ему такие видения, но смеха не получилось. Потом весь оставшийся день он, неприкаянный, слонялся по двору, а к вечеру стал бояться, что видение повторится ночью. Однако, на его счастье, эта ночь и несколько следующих были облачными, и он луны не видел. Но когда наконец одной ясной ночью вновь взглянул на ее серебряный диск, к ужасу своему, вновь увидел три крестообразных распятия, одно из которых пустовало. И тут он завыл, завыл волком, чем сильно переполошил дремавших внизу любезных его сердцу усердных крошек, и те, быстренько прихватив свои одежки и циновки, убрались восвояси. Варавва даже не заметил, что крошки исчезли, — так его закрутило.
Утром он сел перед домом на камень и, как роденовский «Мыслитель», уперев согнутую руку в колено и положив свою тяжелую буйную голову на раскрытую ладонь, задумался. Виделось два пути. Не обращать внимания на луну и обо всем напрочь забыть. Не было никакого Назарянина. Не было никакого римлянина. Никому он не уступал своего распятия. И верно, разве можно оказаться на чужом распятии? Ведь всякому здравомыслящему человеку извест-но, что каждому — свое! Поэтому неправда все это, что на Вараввином кресте распяли другого, да еще невинного человека, да еще Сына Божьего. Враки все это! Однако на всякий случай Варавва продумал, не избрать ли второй путь избавления от наваждения — не последовать ли совету Галилеянина: покаяться и молиться, молиться, молиться. Вдруг и правда Галилеянин этот на самом деле — Сын Божий! Нет, проще все-таки забыть, решил Варавва, забыть и забыться. И он перестал следить за луной, хотя порой в лунные ночи так и подмывало выйти во двор или взобраться на крышу и поднять глаза к небу. А вдруг там ничего уже нет и все это игра больного после страшного узилища прокуратора воображения?
С того дня он перестал смотреть на луну, и все успокоилось. Веселая Шин и печальная Нун тоже успокоились и вернулись к возлюбленному и с новым жаром забавляли его. Но оказалось, что червячок внутри него не умер. Жив. И нет-нет да и шевельнется…
То ли бес, то ли какая иная неведомая сила в одну из ясных лунных ночей вновь вытащила-таки его на крышу. Он вгляделся в серебряный, слегка затуманенный полупрозрачным ночным облаком диск и опять увидел три распятия, одно из которых, — он знал, что это его распятие, — как и раньше, пустовало. Естественно, возникала мысль: а куда делся Галилеянин? Ведь на нем должен быть Галилеянин. Но думать над этим дальше Варавва побоялся. Кому надо, тот знает, куда Тот делся!
«Спокойно, спокойно, Варавва», — сказал себе старый разбойник, схватив себя обеими руками за бороду и несколько раз дернув ее книзу, чтобы сделать себе больно. Грек, который сидел вместе с Вараввой в темнице, не только научил его «торопиться медленно», но еще и мудро вещал: «Мне больно — следовательно, я существую». Умный был человек, этот грек. Только жаль, что необрезанный. Закон, увы, не позволял Варавве водить с ним дружбу. А то бы он еще чему-либо научился у афинянина.
«Спокойно, спокойно, брат, — повторил себе Варавва. — Зачем волноваться? Ведь ты уже принял мысль, что у каждого человека есть приготовленное для него распятие, на котором его рано или поздно подвесят, только человек этот либо не знает об этом, либо знает, но не вспоминает и не портит свою жизнь глупыми размышлениями. Ведь все так просто и очевидно: смертный одр — то же распятие, которое ждет не дождется каждого из нас».