По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество) - Петр Горелик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дальше он писал, что «Сергей Наровчатов в армейской газете, что переписывается с ним редко. Мишка Кульчицкий недавно выехал на юг (не подозревал и не предчувствовал, что жизни Мише осталось всего ничего). Дезька — в подмосковной школе пулеметчиков, Львовский — в таком же положении, но в Ташкенте (сведения той же свежести). Фрейлих изредка присылает весточку. О Зейде никаких вестей — пятнадцать месяцев. След Горбаткина отыскался, но тут же исчез. Майоров, Женька Поляков, Амитин (сокурсники Слуцкого по МЮИ) — разделили судьбу Павла».
В конце письма — о потерянных связях с несколькими школьными товарищами.
И только в середине письма — «О себе».
Так названа и его биографическая проза «О других и о себе»: сперва — о других.
Живой интерес к судьбе своих друзей и близких знакомых — школьных, институтских, литературных — едва ли не наиболее яркая черта фронтовых писем Слуцкого.
«Писем ни от кого не получал. Напиши все новости, тебе известные». В январском письме 1943 года пишет, что Миша Кульчицкий недавно выехал на юг… (Борис не мог знать, что в эти январские дни Миша уже погиб.)
В каждом письме к брату (тот, кадровый офицер, служил на исследовательском полигоне под Москвой) — настойчивое требование зайти к родителям Давида Самойлова, узнать о его судьбе, добыть фронтовой адрес. В следующем письме: «… Львовский — сержант, где-то на юге. Дезька также в унтер-офицерских чинах. Был ранен. После ранения долгое время был в Горьком. Где сейчас, не знаю» (П. Г.).
Во фронтовых письмах Бориса чаще других упоминается Миша Кульчицкий. Из всех молодых поэтов предвоенного московского кружка, с которыми Борис дружил, ближе других ему был Михаил Кульчицкий. И дело здесь не только в харьковских корнях: для Бориса Кульчицкий был наиболее зрелым поэтом, близким по мировоззрению. Гибель Миши Кульчицкого была для Слуцкого не только потерей друга, но и самой большой потерей русской поэзии на войне.
В начале марта 1942 года Слуцкому посчастливилось быть «дня два» в Москве. Об этом Слуцкий вспоминает: «Все было затемнено. Тьма, без обиды воспринимавшаяся на передовой, в Москве очень впечатляла. Выяснилось, что идти мне… не к кому — товарищи разъехались по фронтам, а их родители — по эвакуациям. Был только один адрес — Литинститут, а в нем Кульчицкий.
Я не видел его месяцев пять. Эти месяцы он прожил в Москве, и дались они ему не просто.
И до войны Миша жил неустроеннее и беднее всех нас, но до войны был большой успех, ежедневное писание, письма из дому, друзья, романы — и все это по нарастающей. В марте 1942-го всего этого не было, и Миша был в унынии.
Его большое тело требовало много еды, а еды было мало. Прежде, встречаясь, мы торопливо обменивались новостями и начинали читать друг другу стихи… В те два дня Миша не читал вовсе, и это само по себе было важнее всего прочего, потому что стихи были его главным свойством, как зелень у травы.
Директор Литинститута, милейший Гаврила Сергеевич Федосеев, дал мне талон в институтскую столовую… Нам с Мишей выдали по миске баланды — горячей и почти пустой. Я отдал свою порцию Мише, и он схлебал ее с жадностью…
Моему другу было плохо — тоскливо, одиноко, голодно. Он понимал, что надо ехать на фронт. Помню, что, глядя на него, я думал о том, что на передовой Миша — не жилец…
Разговоров же… я не припомнил… точно припоминается только одна фраза Миши:
— Мой отец — раб, моя мать — рабыня, — сказал он мне об оставшейся <в Харькове> семье, и видно было, что он думает об этом беспрестанно»[81].
Это была их последняя встреча.
Когда в начале шестидесятых годов Борису Слуцкому представилась возможность выступить в Политехническом музее на большом поэтическом вечере, он, широко известный к тому времени поэт, начал свое выступление с чтения стихов павших на войне товарищей. И первым среди них он вспомнил Мишу Кульчицкого.
Кульчицкий неустанно твердил в своих стихах: «коммунизм все так же близок, как в 19-м году»… Получалось неплохо. Даже здорово получалось. Получалось, что в 1919 году коммунизм был так же далек, как и в сороковом. Получалось еще парадоксальнее: в любом году XX века (или любого другого) коммунизм как финал, как завершение истории — близок… и далек. Коммунизм можно было «ввести», «втеснить» в любой год, в любую историю. Так получалось.
Михаил Кульчицкий из всей компании был, пожалуй, самым «сталинистским». Это он сформулировал: «тупичок Троцкого взорван проспектом НКВД». Может быть, это было связано с семейной драмой? Отец Кульчицкого — бывший офицер, автор «Оды на рождение царевича Алексея», автор «Истории Стародубовского драгунского полка», зэк, провинциальный адвокат.
От своего отца Михаил Кульчицкий никогда не отрекался. Гордился им. Это был его отец, любимый отец, — но тем основательнее Михаил вытаптывал в самом себе все офицерское и дворянское. Это было тем парадоксальнее, что во всем облике и поведении Кульчицкого-младшего угадывался дворянин, офицер.
Михаил Кульчицкий в чем-то был более гвардеец, более дворянин, чем его отец, скромный, провинциальный адвокат, уже пропевший славу цесаревичу и давший несколько советов русскому офицерству, отсидевший за то, и другое, и третье. Впрочем, стоит только внимательно прочитать украинские главы «Самого такого», чтобы за прокламируемым коммунистическим, советским интернационализмом почувствовать русскую, дворянскую, булгаковскую какую-то брезгливость по отношению ко всем этим «жовто-блакитным самостийникам».
Вообще, на примере Михаила Кульчицкого можно увидеть, как рождается коммунизм из духа аристократии. В коммунизм (как в конец истории) приходят из разных слоев — кто обесчеловечивается в коммунизме, кто, наоборот, приобретает человеческий облик. Приход в коммунизм из дворянства — самый парадоксальный, самый человечный и самый трагический.
То, что случай Кульчицкого был именно таков, доказывает одно беглое упоминание Михаила Кульчицкого в военных записках Бориса Слуцкого. Слуцкий описывает свою встречу в Белграде в 1944 году с внучатым племянником Михаила Кутузова, графом Голенищевым-Кутузовым, Ильей Николаевичем, сыном эмигрантов, поэтом, членом ЦК Союза советских патриотов, подпольщиком, югославским партизаном. Вот они (советский майор и югославский партизан) бродят по ночным улицам недавно освобожденного Белграда и взахлеб читают друг другу свои и чужие стихи.
Ученик Сельвинского слушает ученика Вячеслава Иванова.
Ученик Вячеслава Иванова слушает ученика Сельвинского.
Эта идиллическая картина озвучена внезапным раскатом грома. Ученик Вячеслава Иванова (граф Илья Николаевич Голенищев-Кутузов) говорит ученику Сельвинского (Слуцкому, майору, политруку): «Теперь я все понял. Раньше мы думали ЭНКАВЭДЭ! А сейчас: «Пойду работать для НКВД». Ученик Сельвинского молчит. Он с великим трудом выбрался даже не из НКВД, но из военных следователей. Этого опыта ему хватило. Больше никогда Борис Слуцкий не работал по юридической специальности, никаким образом не использовал свой юридический диплом. Даже в нотариат не пытался устроиться, когда было совсем худо, какое уж тут НКВД. Описывая графа Кутузова, Слуцкий и вспоминает своего харьковского друга, Кульчицкого. Может, та самая строчка из «Самого такого» про «тупичок Троцкого» и «проспект НКВД» вспомнилась, может, еще что, но Слуцкий пишет: «Кутузов очень обаятелен старомодным, устоявшимся обаянием, чем напоминает Кульчицкого»[82]. Рассказ Слуцкого о графе — югославском партизане запомнился его друзьям. По всей видимости, строчки Наровчатова: «Я рюмку подниму еще за то, чтоб объявился вдруг Кульчицкий в поручиках у маршала Тито» — родились из этого рассказа.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});