Третья Мировая Игра - Борис Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотрю — а в Марусином доме вроде бы кто-то поселился. Двор выметен, в окнах синие занавески, на заборе сушатся опрокинутые горшки. Перед дверью плетеный половик.
— Здравствуй, добрый человек!
Оборачиваюсь. На огороде женская фигура.
— Здравствуй, хозяйка.
Бросает на землю тяпку, идет ко мне. Огород тоже посажен, ухожен. Картошка, морковь, лук. Подходит ближе — молодая женщина. Да нет, совсем еще девушка. Вот тебе и на. Кто такая?
— Ты из Зябликова?
— Да.
— А я Маруся.
— Но Маруся давно умерла.
— Я ее внучка.
Действительно, похожа. Те же твердые скулы, губы уголками вверх. Из-за этих будто бы всегда смеющихся губ никто из детей не боялся сумасшедшей Маруси. Подошла к забору, облокотилась. Волосы схвачены на затылке хвостом. Волосы черные, искристые. Глаза тоже искристые, но с желтизной, кошачьи.
— А ты кто?
— Я? Прости, не представился. Я Михаил Прокофьев.
Кланяюсь ей, и отчего-то бросает меня в жар.
— Ах, вот ты кто. Твой папа на той неделе умер, я знаю. Если это уместно, прими мои соболезнования. Бабушка всегда очень высоко о нем отзывалась.
— Спасибо. Но… как ты здесь оказалась?
— Я теперь здесь живу. Уже два месяца. Дышится здесь легко.
Зачем-то втягиваю ноздрями воздух. Дышится, как обычно. А ведь я ее смутно помню. Гостила какое-то время у Маруси такая чумазая девчонка. В разговоре ее губы еще больше смеются, Высверкивают белые зубы. А я, вместо того, чтобы улыбнуться в ответ, начинаю нести всякую околесицу:
— И зимовать здесь собираешься?
— Зимовать тоже. Жить.
Жить здесь? Одна? Постой, а с чего это я взял, что она одна? Вовсе не обязательно. Украдкой оглядываю двор. Кажется все-таки, что мужчины в этом доме нет.
— А раньше ты где жила?
— Раньше? В Москве.
Спросил, а у самого такое чувство, что наперед ответ знал. Как будто уже было что-то подобное со мной, будто повторение чего-то однажды виденного происходит.
— Ты одна здесь? Или с семейством?
— Одна. Мама в Москве осталась. Но я с ней итак давно уже не живу. Почти не общаемся.
Сколько же ей лет? Никак не больше двадцати. А живет одна, не боится. Чудно.
— Из самой Москвы, значит? Зачем же в нашу глушь?
— Не знаю. В детстве я несколько раз была здесь у бабушки. Мне нравилось. Здесь как будто на вершине мира стоишь, на десять километров вокруг видно. А за спиной лес. В лесу никого.
— Только волки…
— Волков я не боюсь. Я людей боюсь. А в Москве людей много. Разных.
Как будто мои недавние размышления с листа читает. Не ведьма ли? Про Марусю тоже люди всякое болтали.
— Да, люди, они разные бывают…
Что я такое говорю? Как подменили меня. Язык во рту еле ворочается, будто оса его укусила. То в жар, то в озноб бросает. Глазами по сторонам шарю. Яблони, забор, угол дома, огород с посадками.
— Ну, я пойду. Приятно было познакомиться.
— Заходи в гости.
— Да… Обязательно зайду…
Повернулся и чуть ли не бегом с холма побежал.
Что такое? Зачем? Будто впервые в жизни девушку увидел. Нельзя даже сказать, что очень красивая. А все равно — какая-то особенная. Каждую ее черту как на картине вижу. Волосы, глаза, смеющиеся губы. Как будто с собой ее улыбку несу. Все мысли о ней. В теле какой-то тягучий зуд. Так бы и смотрел на нее издали целый день. А ведь мне всего девятнадцать, до совершеннолетия еще далеко. К двадцати пяти годам обычно мужчины и женщины в брак вступают и вместе живут, раньше редко кто женится. Зачем, дурак, убежал? Вернуться, что ли? Нет, нельзя. Неловко. В другой раз зайду, как будто случайно. И перед отцом покойным как-то совестно. С мыслями о нем ведь на холм убежал, чуть ли не в слезах, а увидел молодую Марусю и вмиг все свои тягостные раздумья забыл. Как будто специально эту встречу кто-то подстроил. Без нее я бы, наверное, места себе не нашел от горя, а теперь такое смутное чувство, что все будет хорошо, несмотря ни на смерть отца, ни на проклятые лучи, ни на обидное поражение в Германии. Вспоминаю Марусину улыбку, ладную ее фигуру, руки, и хорошо мне, как будто мое это все. А она бы понравилась отцу, это точно. Как он там меня в письме назвал? Первым человеком нынешней эры, у которого есть выбор своей жизни? Забавно.
В деревне новости. Те, кто в Калугу не уехал и роятся, как пчелы, свежие слухи друг другу пересказывают. Никто ничего толком не знает, но суть дела в том, что Петька отдал приказ Егору Карпину, который от нас на правом фланге пас получил, идти прямиком на ворота. Остальные отряды сильно замешкались. Открыться толком никто и не сумел, даже Дмитрий Всеволодович, который в свое время с нами, новобранцами, весь левый фланг поля насквозь прошел, и тот медлительность выказал. Рванулся карпинский отряд с острого угла на ворота, а немецкие вратари мяч отбили. И не мудрено, в том отряде всего триста семьдесят человек было, кто с такими силами по воротам бьет? Почти равная игра с вратарями получилась, да с какими вратарями, с немецкими, лучшими, почитай, в мире. Знаменитый Олаф Каннтор последние пятьдесят лет немецких вратарей тренирует, ни одного гола за это время немцы не пропустили. Внезапный удар по воротам немцев, конечно, смутил, но отбились они без особых усилий. А полузащитники мяч подхватили и быстро на левый фланг унесли, к самому Балтийскому морю.
Слушал я пересказы эти, а у самого в голове ясная картина выстраивалась. Ясно, отчего Дмитрий Всеволодович замешкался и остальные отряды промедлили. И Петька, видимо, в какой-то момент догадался, что дело нечисто, понял, что опереться ему в этой атаке не на кого, и послал на ворота Карпина, единственного верного человека.
Вот и все. Начинай все сначала. Такую контратаку загубили.
А потом, как только вспоминаю про орбитальные спутники и смирительную терапию, так всякий интерес к игре пропадает. Вместо этого появляется желание спрятаться где-нибудь на другой стороне земли, куда эти проклятые лучи не доходят. Взять с собой Марусю и вместе с ней убежать, скрыться. Только пойдет ли Маруся со мной? Она вон какая самостоятельная. В Москве, поди, женихов много, а жить к нам одна приехала. Может, порченая? Не похоже. Жизненная сила из каждого ее движения брызжет. Но ведь и я не под забором найден. Вышел ростом и лицом, при хорошей службе, рядом с игрой, рядом с князем. Или это не важно? Когда она ко мне подошла, она ведь не знала, на какой я службе, а что-то в ней такое было, что… что… А потом, если бежать, то никакой разницы в положении нет. И куда бежать? За Волгу, в тайгу, где государства нет? Так государство и здесь не мешает, если жить тихо и не высовываться. Или эти времена уже закончились? За границу? Там те же самые притеснения и обман. И потом — вдруг меня там отцовы товарищи не найдут? Я ведь хочу и то, что в тетради обгорело, узнать, и многое другое тоже.
Совсем запутался. Завтра же надо на холм пойти, без всякого случая, просто пойти и позвать ее с собой. Только вот как это делается? Не знаю. И спросить не у кого, все в Калугу смотались. Никого из женатых знакомцев не осталось. Но отчего-то кажется мне, что все само собой образуется…
Перед сном достал увеличительное стекло, разложил, долго рассматривал. «Алеше за успехи и прилежание». Хоть бы что-нибудь об этом мальчике узнать. Сколько ему было? Двенадцать, четырнадцать? А может быть, восемь? Древние люди умнее нас были, в школу с шести лет поступали. Теперь понятно почему. Неужели на целом свете не найдется человека, который знал бы про этого Алешу? Не может такого быть. Наверняка сохранились книги или записи, в которых история каждого человека прослеживается. Надо только отыскать эти записи…
22
— Здравствуй, Маруся.
— А, это ты? Привет. Чаю хочешь?
— Нет, спасибо. То есть, конечно, хочу…
— Тогда пойдем в дом. У меня особый чай. В ваших лесах насобирала. От бабушки старинный травник остался…
В доме все чисто прибрано, на полу цветастый вязаный коврик. На стенах много картин. Картины чудные, я к ним сразу взглядом приклеился. Нарисовано все как бывает в жизни, но как-то так, что все мелкие подробности словно под моим увеличительным стеклом видны. Там, где люди нарисованы, сразу ясно, кто из них добрый, кто с хитрецой, кто ленивый, кто мечтательный. Там, где кони или другие животные, тоже все понятно: один ищет водопоя, другой оберегает детенышей, этот на солнышке греется, тот на охоту вышел. Даже деревья на картинах как будто свое лицо имеют.
— Нравится? Это мои…
— Твои? Не может быть!
Что я брякнул! Такая грубость вышла! Смеется.
— Может, может…
Не заметила бестактности моей. Как хорошо! Или притворилась, что не заметила. А мне что же? Тоже сделаю вид, будто ничего плохого не сказал.
— Значит, ты художница?
Хорошо, если бы она оказалась художницей. Отчего-то это было бы мне близко. Опять смеется.