Натюрморт с часами - Ласло Блашкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, уже лет пять-шесть прошло, как я впервые появился у вас, — рассказывал он в легкой лихорадке.
Я помню, — скажет Миле и выжмет воду из салфетки в траву, — какая тогда бушевала гроза.
Мы боялись, что ветер сорвет дом с места и унесет его в неведомую даль, правда? А когда звезда взошла, и я вернулся в Нови-Сад, то застал дом по крышу в воде. Потоп был не такой, как этой весной, залило несколько соседних домов, но какое в том утешение несчастным? Мать и тетка, на столбе с телефонными проводами, обнявшиеся и мокрые, дрожащие.
Поспи немного, — успокаивал его друг. — Тебе наверняка станет лучше.
Большая Медведица и Малая Медведица
Богдан поднимается по неразмеченной дороге на виноградник Йовановичей. Со скоростью тридцать километров в час на него летит, как призрак, пустой автомобиль, черный, как безымянный рыцарь. Молодой человек отпрыгивает в сторону. Автомобиль проезжает мимо и с грохотом уносится. Чудо ослепляет Богдана, он даже не успевает испугаться. Поднимается из придорожной канавы, куда слетел, поскользнувшись, смотрит вслед машине, которой никто не управляет, встает на цыпочки, словно собираясь заглянуть в колодец и увидеть за рулем свое лицо. Вздрагивает, и вся картина идет волнами, мутнеет.
Сплевывает, делает пару шагов, все еще глядя вслед автомобилю, и сталкивается со старым Ловро, «прислугой за всё» у Иовановичей, сторожем виноградника, а по необходимости шофером, механиком, экономом, мажордомом, мечтателем. Ловро кашляет, пыхтит, как самовар, с зубным протезом в руке, поскальзывается, в изнеможении спешит за взбесившимся «мерседесом», словно от него сбежал гипсовый конек или невеста в первую брачную ночь. Они налетают друг на друга (взъерошенные петухи!), уф, ой, вскрикивают оба. У Ловро падают из рук зубы.
Это она, чертовка, — туманно объясняет Ловро, от него этого ожидают, он смотрит в землю, все еще размахивая руками, крупный экземпляр флюгера, не зная, что делать — бежать за автомобилем и остановить его, ухватив за задний бампер, ощупать полегшую траву, ладонью прикрыть дыру в голове.
Что ты такое говоришь, — спрашивает Богдан сдержанно, все еще в полушаге от бедолаги, но строгий к себе. Мыском запыленного ботинка (он долго шел вдоль стерни) переворачивает сточенную Ловрину челюсть, кажется, сделанную из обожженной глины, она на миг блеснула, кусачая и живая, как рыба, выброшенная на берег, механическая ухмылка кого-то, давно ушедшего.
Старый слуга благодарно улыбается, обнажая беззубые десны, на которых угадываются болезненные потертости, тычет указательным пальцем в сторону автомобиля, исчезающего за холмом. — Смотри, как я ее научил, — неразборчиво бормочет он. — Научил? — переспрашивает Шупут, — что это я, сам с собой разговариваю. Оба вздрагивают от звука автомобильного клаксона.
Теперь «мерседес» стоит, чуть набекрень, вплотную к дороге. Водительская дверь открывается, не быстро, и двое мужчин могут видеть две высовывающиеся ноги с голыми щиколотками (как рожки осторожной улитки), а потом и девчушку с каштановой головкой, одиннадцати-двенадцати лет, она выбирается из машины и задорно спрашивает: вы видели, видели?
Дивно, барышня, — кричит Ловро в восторге, — вы ехали, как взрослая.
Вы могли меня убить, — хрипло произносит Богдан и, чтобы скрыть вдруг появившуюся дрожь, начинает отряхивать брюки. Девчушка обдает его сердитым и разочарованным возгласом. В гневе стремительно несется под уклон, не останавливаясь на озабоченный вопрос брата, идущего ей навстречу.
Все в порядке, — улыбается Богдан другу, протягивая ему руку и подталкивая в тень разросшейся акации. — Дай-ка, я на тебя посмотрю.
И пока они собирают разлетевшиеся листы бумаги, похожие на червей тюбики с красками, ощетинившиеся кисти и все те мелочи, по которым мы узнаем художника, погруженного в природу, все окрест вдруг погружается во мрак из-за полнотелого облака, сползающего с Банстола. Все происходит так быстро, что крутящееся колесо упавшего велосипеда не успевает остановиться.
Ничего не случилось, господин Миле. Просто Девочка научилась летать, — спешит Ловро к автомобилю.
Надо же, — улыбается Миле, запихивая краски в карманы легкого пиджака, — а я уж не знал, что и подумать.
И в тот момент, почти звеня, начинает идти дождь.
Урок
Обнаженная натура при вечернем освещении
Как он ни старался, книга о Девочке получалась нескладная, беспорядочная, совсем не такая, какой он ее задумал. За что ни возьмется, мнет в ладонях. Как только сядет за стол, у него начинает чесаться там, куда он не может дотянуться.
Например, он спрашивает ее про романы. Она улыбается, выпускает сигаретный дым ему в лицо, начинает рассказ о муже — старике, о стариках. Сначала все умерли. Захарие своей смертью, без извещения, спрятанный в подвале от облавы этажом выше. И такая умиротворяющая, обычная смерть кажется еретической, даже как-то несерьезно, на фоне такого количества насильственных смертей. (По дню смерти, а не рождения, он был ровесником Шупута, близнецом). Они слышали снизу топот сапог, выкрики, и как от холода лопается стручок акации, успокаивали старика, который, потерявшийся внутри тулупа, прилег на какие- то ящики и всхлипывал. Потом затих, уснул, а когда они встали, просто откатился в сторону. Умер во сне, спокойно. Снилось ли ему что-нибудь? — Это можешь придумать, — Девочка великодушна, — только смотри, чтобы все сложилось красиво, не коряво.
Потом умер отец, полярной ночью, которая длится до сих пор, после войны, внезапно, не болея, вон за тем столом. Прислуга вошла, вскрикнула — на столе лежали два черепа. По крайней мере, он не видел грабежа, но спустя столько лет это звучит не безропотно, не горько, а просто отстраненно, едва слышно, смиренно, как со дна Диогеновой бочки.
Потом чудесного Мило, уже в пятидесятых, на улице в Титограде убил какой-то ненормальный, и Девочка сама доставила тело в цинковом гробу, на поезде, который страшно опаздывал.
Она опять прервала учебу на медицинском факультете в Сараево, чтобы вернуться домой и ухаживать за татап, которая так долго, долго умирала, словно ехала километры и километры на неутомимой русской тройке. Рак выел ей душу. Какие боли она испытывала, — пыталась представить себе Девочка, — когда читала мои восторженные, болтливые письма, в которых я беспорядочно описывала Сараево, амальгаму Турции и Австрии (в воде шипит, но не тонет), город, который я полюбила еще во времена нашей с Мило поездки, когда мы навещали Шупута-солдата, а потом все больше соскальзывала в любимый рассказ о работе со Станиславом Гроховяком (когда-то он был научным руководителем Мило в Загребе, а теперь стал моим идеалом в Сараево), как уже ему ассистирую и вычерчиваю схемы