Натюрморт с часами - Ласло Блашкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И придет письмо в продолговатом конверте, я узнаю каллиграфический почерк Станислава (кто говорит, что врачи пишут неразборчиво, нечетко), вскрываю конверт: приезжай, прижимаю его к животу, начинаю целовать клейкий край конверта, зная, что он его лизнул. Снимаю траур, запираюсь на ключ, ключ прячу под камень, делаю шаг назад, чтобы ключ забрать, вспомнив, что больше нет никого, кто мог бы неожиданно прийти. И стало мне так нехорошо, словно я этот ключ проглотила.
* * *
Поверишь ли, что и сейчас я просыпаюсь молодой, с сильным сердцем? И мне требуется время, чтобы понять, что все прошло. Утро солнечное, ледяное. Протрешь глаза и не знаешь, перед тобой замерзший фонтан или минарет. Очень холодно, на улицах полно замерзших собак и кошек. Идешь и спотыкаешься о них, как о заледеневшие кротовьи кучки. Холод проглатывает звук. Словно скользишь по картине вниз или выныриваешь из воды. Интересно, как выглядят органы чувств, спрашиваешь себя, стучишь зубами от холода.
Комната скромная, опрятная. В тазу, который отражается в зеркале комода, вода для умывания замерзла. Я лежу под периной, высокой, как сугроб, читаю Ремарка! Только лицо выглядывает, и шелест, когда переворачиваю страницу. На колючем солнце сверкает — «Триумфальная арка». Какой теплый Эрих Мария! Какой милый доктор Равик, горький и опьяняющий, словно загадочный ликер. Но зачем еще больше таинственности? Какие они пьют напитки и никак не могут утолить жажду: кальвадос (это имя для звезды), абсент (роза забвения, лекарство для полного избавления от боли)… Можно опьянеть только от благозвучия. Станешь пьяницей по национальности.
Или я опять сплю. Вчера вечером мы немного выпили, а мой желудок, моя двуличная плоть (вопреки желанию) вообще не переносит алкоголь (даже в еде или в шоколадных конфетах), я полагаю, что это аллергия, если судить по соматике, или же глубоко сидящее отвращение к иррациональному, к незащищенности и забвению, которое приносит с собой пьянство, и страх полета, страх головокружения.
Я лежу с распухшим языком, мне нехорошо. Почему-то надеюсь, что плотно зажмуренные глаза, эта неудобная, слишком напряженная поза, с искривленной шеей, с напряженными мышцами плеч, с согнутыми ногами и с руками под головой, будто они чужие, — что эта покаянная поза, которую я сама себе навязала, принесет хотя бы некоторое улучшение, легкое отупение от похмелья. Но так я могу только слышать еще более громкий стук своего сердца в подушке, и это меня беспокоит. Засыпаю, в перерывах между стыдом, тошнотой, мучением. Снится что-то неопределенное. Слышу, скорее, чувствую, что осторожно открывается дверь, ощущаю, как оттуда струится воздух, словно кто-то на руках внес немного свежего света, нет сил убедиться, а вдруг это вор, он мог бы унести все, кроме кровати, я и пальцем не пошевелила бы, не пискнула, а потом ощущаю приятные запахи, гармонично чередующиеся, продиктованные лаской — кофе и булочки, с близкого расстояния, аромат розы у лица (этот аромат и сладость так сильны, что я могу их увидеть, как в пантомиме), и, наконец, его запах, чистый, юношеский, изысканный, доносящийся от его усов, когда он наклоняется и будит меня поцелуем, поставив в ногах поднос с завтраком, дав мне подкатиться к розе. Больше не слышна музыка, открываю глаза, детство прошло.
Доктор Станислав Гроховяк, автор нескольких академических учебников анатомии, аскет, католик и патологоанатом, умер в Сараево (где оказался после Загреба, Парижа и Львова) 3-го февраля 1956 года, в день рождения своей последней жены (ей исполнился тридцать один год), не дождавшись окончания медового месяца. По соображениям приличия и из пиетета следует пропустить издевательские и злобные комментарии о «сладкой смерти», о непосильных любовных трудах, потому что опытный молодожен и его бывшая студентка прожили отпущенное им краткое время их брака в полной гармонии, во всех смыслах. Только лгун или собака сказали бы, что они не были красивой парой, несмотря ни на что. Не было тут ни любви, ни брака по расчету. Причина смерти банальная: кардиомиопатия. Доктор, как обычно, подбривал бороду, глядя в зеркальце, и оно просто больше не затуманилось. Зеркальце стояло на столе, прислоненное к корешку какой-то немецкой энциклопедии, и в нем ясно отражалась лысина покойного, правильной формы, как тонзура, словно нарочно придуманная для кропотливого френолога.
Разумеется, в данном случае неуместны любые ассоциации психоаналитического толка, к которым склонны поверхностные люди. Мы серьезны, поэтому не будем исследовать, кто кому мог бы быть отцом, а кто — матерью, а пересказ чужих снов могут выслушивать только жалкие субъекты, ненавидящие сами себя. Любая любовь — сумасшествие.
* * *
Врет она, повторяла Мария, было не так.
Как ты можешь с уверенностью утверждать, ведь это было так давно? Как ты можешь быть уверена?
Я ее знаю, — девушка незаметно краснела. — Она такая. Это не патологическое вранье, ее проблема более мелкая. Она не лжет сознательно и во всем. Она интерпретирует.
Ты не завидуешь? — пытался угадать Коста.
С чего бы это? Думаешь, со мной что-то не так?
Не знаю, а сколько раз ты приходила сюда, ложилась на мою кровать, говорила без умолку, но не позволяла к себе прикоснуться?
Что ты о себе воображаешь? Сбежал из дому (через две улицы!), забился в эту мышиную нору, снюхался со старухой, ты ни на что не годен. Ты мог писать о ком угодно из живущих по соседству. Чем ты вообще занимаешься? Когда я заглядываю в твои бумаги, то вижу только каракули, а ты их у меня отнимаешь, словно я могу что-то испортить. Зачем нам друг к другу прикасаться!
Схватив свой текст «Картины из жизни Богдана Шупута», — его, лежащего на столе, перелистывал сквозняк, — Мария выбежала из комнаты. Отсюда только бегут, это уже становится симптоматичным, — вздрогнул молодой человек, не вставая, но он и сам себе не признался бы, что протянул руку к девушке, и застыл ненадолго, в той позе пустой вешалки, как опозоренный оратор, «душа компании», которого собеседник, не дослушав анекдот, прервал колкостью.
Что он, собственно, хотел сказать? Ах, да. Действительно, в