Титан - Сергей Сергеевич Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сука. Дрянь. Прихорашивающаяся старуха, схоронившая многих мужей, наркомов и председателей. Живучая мразь, паучиха! Ох, прорвало, тебя тоже прорвало, Шевкунов, потекло изнутри…
Он опамятовался. Огляделся. Чего-то не хватает. Что-то пропало в кабинете.
Он спешно оглядел привычную обстановку. Шкафы, сейф, стол, лампу, стулья. Все вроде на месте. Почудится же! Шевкунов подошел к окну, окинул взглядом площадь. Машин нет. Прохожих нет. Куда-то все делись. Гроза, что ли, собирается?
И статуи тоже нет.
Он проморгался. Не помогло.
Железного Феликса, рыцаря революции, первого хозяина Лубянки, не было на постаменте.
Шевкунов отскочил от окна. Чур-чура! Совсем заработался, зарапортовался; двинулся умом от предстоящего разговора с Мариной.
Полковник осторожно выглянул в окно, надеясь, что статуя появится.
Но ее не было.
Бог Лубянки, ее предстоятель, пропал.
Увезли?
Украли?
Плановый ремонт? Забыли предупредить?
Шевкунов очень, очень захотел домой.
Я сейчас уйду, сказал он себе. Выход-то на Фуркасовский переулок, площади оттуда не видно. Пройдусь пешком до “Кировской”. Метро еще открыто. И вернусь завтра. Спать. Спать. Вернусь, и Феликс будет на постаменте. Обязательно будет. И протечку починим.
Он хотел плюнуть на печать и опломбировать сейф. Но во рту пересохло. Ни капли слюны. Шевкунов хлебнул из графина – и его стошнило на пол.
Вода была как из гадкой лужи. Тот же запах, что у протечки. Запах разложения.
На столе зазвонил телефон. Заморгала красная лампочка.
Меня тут нет. Я ушел. Меня тут нет.
Это охрана звонит.
Лампочка мигает на линии охраны.
Шевкунов взял трубку.
– Алло, – сказал он не по-уставному, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
– Товарищ полковник? – спросили там, не узнавая.
– Что там у вас? – Шевкунов сглотнул. Проклятый голос. Пропадает, будто он простудился.
– Сработка сигнализации, товарищ полковник. В кабинете товарища Председателя. Докладывает капитан Викентьев.
У Шевкунова отлегло от сердца.
Две недели как поставили новую систему. И чуть ли не каждую ночь ложные сработки. Электроника шутки шутит. Опять ее, Лубянки, выкрутасы.
– Запись в журнале сделали? – голос вернулся.
– Так точно, – ответил Викентьев.
– Вызывайте дежурных техников и ответственных из ЦНИИСТа, – мстительно сказал Шевкунов. Он не любил умненьких этих разработчиков, слепо веривших в свою машинерию и ничего не понимавших про старые здания. – Пусть исправляют.
И добавил:
– Я сам сейчас поднимусь. Проконтролирую.
– Вас понял, товарищ полковник, – слишком уж вольно ответил Викентьев и отключился.
Шевкунов аккуратно положил трубку. Красная лампочка погасла.
Зачем он так сказал? Почему не отправил наверх наряд из дежурки? Почему? Что с ним происходит?
Шевкунов ощущал, что у него есть объяснение. Но оно еще не срослось, не оформилось. Зовущее чувство вело его туда, наверх. Это как-то связано с Феликсом, подумал Шевкунов.
Полковник поспешил к лифту. Я же только посмотрю, подумал он. И почувствовал себя мальчишкой: они жили в коммуналке, и последнюю комнату в конце коридора занимала Ирка, Ирка-Творожок, пышнотелая торговка из молочного ряда на рынке, к которой ночами ходили рыночные мужики, и тогда из ее комнаты доносились лакомые, хмельные всхлипы, а Шевкунов, сопля, подслушивал, искал щелочку…
Лифт резко остановился. Эти лубянские лифты вообще не церемонились. Как конвоиры. Шевкунов вышел на этаж, еще находясь наполовину там, в памяти, сделал машинально несколько шагов…
В коридоре тянуло скверным табаком. Табаком из детства. Дверь в кабинет Председателя была приоткрыта. И из нее падал наискосок луч желтого света.
Шевкунов должен был прыгнуть назад в лифт, поднимать тревогу, чтобы примчался вооруженный наряд, чтобы перекрыли выходы, пригнали на площадь машины с оперативниками.
Но Шевкунов испытывал странную, будто от голода, слабость. Ощущал интуицией строителя, чуткого к нарушениям конструкции, что тревожные звонки не зазвонят, телефоны не ответят. Это не авария, не диверсия. Что-то другое. Неизведанное.
Держась стены, он медленно пошел к приоткрытой двери. Прямой угрозы он не чуял. Успокоился. Мысленно обратился к зданию: “Это твои штучки, да? Опять твои штучки? Никак не уймешься, старуха? Ты дождешься! Нет, ты дождешься!”
Он представил, что старый дом окружает строительная техника, здоровенный, ржавый металлический шар на цепи ударяет в фасад, и хладнокровно отметил, будто зарубку поставил, – как же он ненавидит Лубянку, ибо старая тварь пьет его силы ежедневно, пьет, как алкоголичка…
“Но почему же ты идешь на цыпочках? – спросил он сам себя. – Чего ты боишься? Ее? Так ты знаешь ее характер”.
“Того, что в кабинете”, – ответил он сам себе.
На всем этаже стояла абсолютная тишина. Но это была тишина присутствия, засады.
Он должен был повернуть назад. Но приоткрытая дверь притягивала, засасывала, словно он был лишь воздушным призраком, подвластным сквознякам.
Шевкунов заглянул.
В белом мраморном камине горел огонь, багровый, пышущий, и языки его выхлестывали наружу. Светилась всего одна лампа, тусклым желтым светом. И огромная карта СССР на стене, обычно закрытая шторами, светилась тоже – сиреневые, голубые, зеленые блики гуляли по ней, будто карта отражала что-то, происходящее в стране – или в небесах над страной.
Может быть, Председатель приехал? – подумал Шевкунов невпопад. – А охрана перепутала?
Инстинктивно он закрыл правый глаз. Посмотрел одним левым.
И он увидел.
Все они были там. Стояли у стола.
Умершие своей смертью и казненные. Канувшие в безвестность. Возведенные в герои. Сброшенные в опалу. Почитаемые и вычеркнутые из энциклопедий. Все мертвые хозяева Лубянки. Все ее смертные любовники.
Бронзовый, сошедший с постамента, Дзержинский.
Прилепившийся к нему, как тень от памятника, Менжинский в сверкающих круглых очках.
Смутный, исхудалый, посерелый Ягода.
Изящный, но опустошенный, переживший сам себя в камере Агранов.
Седой, переломанный, похожий на деревянную куклу на веревочках, Ежов.
Мясистый, бритый наголо, похожий на очеловеченную свинью, Фриновский.
Белолицый, лысеющий, с тонкими чувственными губами, в штатском свитере, в разбитом пенсне, – Берия.
Меркулов с тяжелыми брылями.
Пухлощекий, славный мальчик Абакумов.
Располовиненный электричкой, кое-как держащийся вместе опальный Круглов.
Толстогубый, ушастый Игнатьев, ответственный за “дело врачей”, сосланный куда-то в татарскую глушь.
Бледный, недвижный, еще пораженный своей недавней смертью Андропов.
Двенадцать.
Двенадцать кого?
Шевкунов отступил на шаг.
И услышал, что коридор уже не пуст.
За всеми дверями слышны голоса. Напряженные. Тревожные. Испуганные.
Шевкунов чуял тембр, тон этого страха. Угадал его на слух. Он сам однажды так боялся.
Он ведь из низов сюда попал. Из строительного управления МГБ. Начинал, командуя зэками на стройплощадке. Дом они строили, жилье для сотрудников в одном северном городе.
Заключенные неплохо справлялись: опытные. Вот только нашелся один, Шмель его звали, – баламут.
Были у Шевкунова осведомители, многое он знал. Только про Шмеля ничего не рассказывали толком или липу толкали. А Шмель