Титан - Сергей Сергеевич Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут-то оно и явилось. Выплыло из-за высокого черного овина на отшибе. Желтое, фиолетовое, голубое, лимонное, переливающееся. Ветерок зашелестел по травам, хотя деревья остались недвижны, и потянуло грозой. Все закаменели, а страшное око приблизилось к Мотылю – и будто посмотрело ему в глаза. А потом отступило, уплыло обратно за овин.
Мотыль стал дурачком. А школьный учитель, Петрмихалыч, въедливый старик, объяснил им на уроке, что это была шаровая молния: известное науке явление. Тищенко слушал и думал с тоской, что Петрмихалыч, хоть и учился в институте, а все ж дурак, ибо так и не понял, что произошло в деревне, и лезет со своей наукой… Оно отпустило их. Но только на первый раз.
И вот Тищенко увидел вспышки в долине Сетуни, где железнодорожный перегон Киевская-Сортировочная – Матвеевская. Это провода искрят на железной дороге, подумал он. И сам себе не поверил. У сполохов был тот цвет: голубое с лимонным, с желтым. И ему никогда не нравилась Сетунь: грязная, ржавая, крутобокая, с древними оплывшими курганами по берегам.
Он развернулся и пошел в свой кабинет, стараясь не сорваться на бег. Снял трубку особого, лубянского телефона, древнего аппарата, который помнил еще охранников Хозяина. И обомлел.
В трубке была тишина. Только, казалось, подвывает, посвистывает ветер.
Тищенко метнулся к окну.
Они двигались от Сетуни: десятки, сотни пылающих шаров. Тищенко обострившимся чувством понимал, что каждый есть – существо. Не вставай у них на пути – не тронут. Как тогда.
Но подполковник должен, обязан был встать.
Он дал присягу, не государству, не партии – Хозяину. Именно сейчас он окончательно ощутил существование этой присяги: Хозяин потянул за нее, как за поводок, требуя очнуться и действовать, спасать Дачу, будить охрану, включить прожектора, спустить собак, раскатывать пожарные шланги…
Тищенко потянулся к селектору. Но вспомнил, как хотел остановить Сеньку Мотыля, как боязно было ему в той безлюдной деревне, и как ясно – однажды в жизни – чуял он, что плохое дело они затеяли, не нужно тут шурудить, искать монеты. Даже пить воду из колодца не стоит.
Бочком-бочком отошел он от селектора, улизнул во двор.
Огненные шары были уже у ближайших деревьев.
Се погибель Хозяина и смерть Дачи, осознал Тищенко. Вышел их срок.
Но не то думал Хозяин.
Будто пространство зевнуло, и явились посреди двора Усы. Великие Усы, такие, что улицу могли бы перегородить. И дунули, и рявкнули, да только без толку: все ближе страшные светляки.
И услышал Тищенко безмолвный крик Хозяина: что ж вы, рабы Мои, лагерная пыль! Забыли ярость Мою и ласку Мою? Слово острое и плеть? Смиритесь, рабы, щепки из-под топора Моего! Служите Мне, и вознесу вас из лагерной пыли, из дорожной грязи, из смрада шахтного, лесоповала болотного!
Пал на колени Тищенко и хотел служить Ему, рвал пистолет из кобуры. Да зацепилась застежка, не пускала.
Передний шар стрельнул голубой молнией – и сажей осыпались Усы, развеялись черным дымком.
Тищенко почуял, что гибнут по всей Земле ипостаси Хозяина, перехожие крепкие старики, собиратели понимающих улыбок, старьевщики стылых чувств, жадные и страшные нищие. Они привыкли, что ночь принадлежит им. Но ныне ночь светла, и живые молнии ищут их, нагоняют, обращают в тяжкий пепел, жгут их тяжелые короба, полные добычи смрадных чувств, только остаются по обочинам пятна копоти. Хозяин умирает во множестве своем. И не Хозяин он больше, не владетель, а пустое имя на ветру.
Дача вспыхнула синим огнем. Стонут бревна сруба, завивается, прогорает кровельное железо, лопнули стекла, а все ж Дача стоит, как не может стоять в огне сухое дерево, поддается медленно, горит да не выгорает, терпит…
Было светло как днем, и Тищенко увидел посреди двора один-единственный, рыжий от табака, свирепый волос великих Усов.
И он, как проклятый, потянулся поднять, сберечь, сохранить как святыню; услышал шепот – мол, посади тот волос в горшок с человечьим салом, и пойдет он в рост, даст побеги, а там и Усы вернутся… Потянулся – ударило его тяжкое, сверкающее, ударило насмерть, безжалостно и безболезненно; и в тот же миг пламя, зеленое, желтое, голубое, сокрушило Дачу.
В ту ночь не было на Земле ни времени, ни расстояний. Живые спали, крепко спали. И видели, кто ярче, кто слабее, один и тот же сон.
Будто мертвые Севера встали из расстрельных рвов, нетленные, темные, безгласные, забытые, – и идут в страну живых, идут к деревням и городам, их слышат ночные дороги, чуют деревья и звери, видят ночные птицы; и поднимается ветер, странный ветер, дующий назад, в прошлое, в край утрат.
Титан
Именно здесь, на углу пустынной площади, у красно-белого костела, в детстве меня посещало одно особенное чувство.
Ты идешь из школы. Глазеешь от скуки по сторонам. И внезапно понимаешь, что тебе нельзя, никак нельзя ступить в след прохожего, что шагает впереди.
Он совершенно обычный, этот прохожий. Серое мешковатое пальто, черные широкие брюки, черный обшарпанный портфель, откуда торчит батон белого хлеба. Ни страха, ни опаски он не вызывает. А ступить – нельзя. Дело не в нем самом.
Опасное прицепилось к нему, малое и неприметное, вроде блохи. И оно, как блоха, умеет перескакивать с человека на человека. Только сглупи, только попади подошвой в чужой след.
Я тут же сворачивал во дворы, и дурное чувство отпускало. День снова катился по накатанной. Мои шаги отражались слякотным эхом в подворотнях, пересчитывали каменные ступени подъезда. И все же в сердце оставалось тонкое, как отзвук клавиш отцовского пианино, ощущение: ты не попался.
Кому? Или, может быть, чему? Я не знал.
В отрочестве странная способность угасла, будто я перестал нуждаться в ее защите, изгладилась из памяти вместе с другими причудами и фантазиями младости.
Я вспомнил о ней лишь в двадцать пять лет. Когда меня впервые вызвали повесткой в Дом, что стоял на той площади, как раз напротив красно-белого костела. В детстве я его не примечал и не боялся. Знал, что где-то в городе есть недобрый Дом, где исчезают люди, но думал на другое здание совсем в другой стороне, за рекой. А в двадцать пять я уже был хорошо осведомлен.
Там, на площади, все и повторилось: случайный прохожий, внезапный страх, притяжение чужих невидимых следов. Мизансцена будто символически повторяла то, что произошло в моей жизни: я действительно, так сказать, попал в чужой след, в притяжение судьбы другого человека, – именно поэтому меня и