НРЗБ - Александр Жолковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это кончилось ничем — у всех по-своему, но, в общем, ничем. Если не считать того, что накануне отъезда мы, наконец, искупались и, прилетев в Москву, могли говорить: «Еще вчера я плавал в Черном море!»
Черное море было для нас краем света и, худо-бедно отметившись в нем, можно было с сознанием исполненного долга вернуться восвояси. Что, однако, заставило меня повторить ту же игру теперь, в момент истины, когда через сэра Элайджу передо мной готовы были раскрыться, казалось бы, навсегда похороненные тайны? Почему, едва завоевав его доверие, я вдруг потерял интерес (как в свое время потерял его к В. И.)? Почему я не слушал? То есть, вполуха я, конечно, регистрировал передвижения этих фигурок на дальних крымских склонах, как видится иногда солнечный пейзаж на внутренней стороне очков у сидящего спиной к окну.
… Меерсон с француженкой уехали. И. Б. отправляется в Ак-Су. Прогулку по знакомому маршруту окрашивает нервное предвкушение черты, за которую он еще не переступал. Внезапно разражается жуткий ливень, с громом и молниями. Он пережидает его в атузской чайхане, но затем продолжает путь, гадая, кого же он там застанет. Ларчик открывается сам, когда играющие на дороге дети, то ли заметив его нерешительные взгляды, то ли узнав куртку, оставленную ему Меерсоном, тащат его к единственному приличному дому, отгоняя собак и оживленно галдя по-татарски. Запоминается слово «дачныггы».
Приезжие из Москвы, мать и дочь Фишман, оказываются дальними родственницами Меерсона. Насколько дальними, неясно; дочка, Женя, проговаривается (хотя сразу же поправляется) в том смысле, что он чуть ли не ее сводный брат. Но тут запинается и сам сэр Элайджа, то ли остерегаясь бросить тень на Меерсона, то ли заволакивая туманом собственные взаимоотношения с дачницами.
Я тоже молчу, боясь обнаружить свою невнимательность, а главное, узнать — или выдать — слишком много. В тридцать седьмом мои родители уже поженились (и в декабре родился я), но по отцу моя мать была Жозефина Соломоновна Фиш, и в семье звалась Жоней… Мне внезапно предлагаются на выбор два варианта чудесного рождения, оба ценой ее адюльтера, а один — и инцеста; остается, впрочем, возможность удовольствоваться законной родословной, без претензий. Не исключено, что ответ, как бомба замедленного действия, таится в набухшем коме писем, к которому я так страшусь притронуться. Что, если там отыщутся конверты, помеченные Ак-Су?! Что, если нет? Чем тогда объяснить свои метания по заграницам, заглядывания в чужие глаза, дома и жизни?!..
Вместо некролога
Недавно в Лос-Анджелесе при невыясненных обстоятельствах прервался путь одной из загадочных фигур русской литературной эмиграции. Бо́льшая часть жизни Николая Николаевича Перепелова прошла на родине, где он сменил множество мест работы и был дважды женат, оба раза на известной филологине Нике Перловой. В Москве острили, что этот дубль был заключен на лингвистических небесах, предусмотревших двойное, с легкой вариацией, вложение фамилий, не забыв позаботиться о перекличке инициалов, значащей приставке и игре корневой семантики в отсветах блуждающего ударения (Перепело́в? Перепе́лов, Пере́пилов?…). И после второго развода они продолжали жить неразлучней близнецов, но на очередное предложение Н. Н. получил неожиданный для всех отказ (впрочем, остряки говорили, что Ника уже отдала ему обе руки, а обладание прочими конечностями не требует регистрации), который катапультировал его в следующую фазу его богатой превратностями судьбы. Отторгнутый материнским лоном семьи и обреченный скитаться в поисках потерянной половины, Н. Н. был подхвачен эмиграционной волной 70-х годов, облекшей умозрительную идею скитания разреженной, но зримой, реальностью сетки географических координат. Перемена мест службы и принцип редупликации проецируются теперь уже на карту мира — Хайфа, Лондон, Иерусалим, Эдмонтон, Монреаль, снова Лондон…, а третий и последний виток жизненной спирали, подобно отливу, оставляет Н. Н. на Западном Побережье США, где и проходят его закатные годы — без передвижений, без повторов и без работы.
Погружение в калифорнийскую среду сопряжено было для Н. Н. с обычными эмигрантскими метаниями между ассимиляцией и отталкиванием, пока беспокойный маятник не остановился, наконец, на точке компромисса, отвечавшего идее Н. Н. о ненужности вхождения в жизнь, сердцевину которой следует искать на ее обочине. Н. Н. переменил фамилию (упростив ее — по подсказке иммиграционного чиновника и не без ностальгического жеста в сторону далекой возлюбленной — до Рerle), что, впрочем, осталось достоянием официальных бумаг и учреждений, ибо в русской колонии он был известен просто как Николай Николаевич, и всецело предался теории и практике диетического питания, телесной гигиены и тщательно организованной общей релаксации. Не работая, он не мог, однако, позволить себе даже самого скромного гимнастического тренажера. Поэтому он сразу же отказался от дорогостоящих видов легкой и тяжелой атлетики, заменив их тотальным джоггингом и плаванием в океане. Бег взял на себя и функции транспорта, освободив Н. Н. от расходов на машину и травматического опыта уроков вождения. Загорелый торс Н. Н., бегущего вдоль пляжей Санта-Моники, Венис-бича и Марина-дель-Рей, экономно одетого в плавки да элегантно седеющий собственный мех, если не считать специального набедренного пояса с аккуратно сложенной майкой (на случай посещения магазинов и иных присутственных мест) и пластмассовой бутылочкой питательного раствора, стал одной из достопримечательностей Вест-Сайда и, как говорят, до сих пор может быть опознан желающими в многофигурной настенной фреске, украшающей один из подземных путепроводов Санта-Моники, где пророческая фантазия местного художника представила Н. Н. слегка парящим в беге то ли по волнам, то ли по спинам дельфинов. По-своему разрешив проблему интеграции в биосферу и окружающий социум, Н. Н. создал и тут же занял особую экологическую нишу, явив миру образ русского Керуака — на дороге, но без машины.
Установка на растворение в мировом потоке не заставила его, правда, отказаться от обеспечения своих житейских нужд, но и здесь он продемонстрировал характерный минимализм. Когда клерк, выдававший ему первые американские документы, сделал в дате рождения описку (вполне извинительную, ибо в советской визе соответствующая цифра практически не пропечаталась), которая состарила его на два десятилетия, Н. Н., поглощенный переменой имени, сначала не обратил внимания. Но в дальнейшем он увидел в этом перст судьбы, пожелавшей избавить его от утомительного выслуживания пенсии, причем, не полагаясь на сухую логику цифр, решил напитать ее кровью и плотью всего своего существа. Верный принципу самодостаточности, он, путем простой до дерзости манипуляции основными параметрами человеческого существования, осуществил невозможное. Ему удалось, оставаясь в пространственных пределах отведенного ему тела, совершить рискованный темпоральный скачок и воплотить собственную двадцатью годами более дряхлую ипостась. Для этого, держа, так сказать, стрелку питания на нуле, т. е. в режиме рекомендуемого диетологами острого голодания, Н. Н. одновременно, уже вопреки медицине, включил на максимальные обороты механизм джоггинга. Таким образом, усиленно гребя одним и табаня другим веслом на полный энергетический износ, он решительно вывел лодку своей судьбы из временно́й стремнины. Через сорок дней его организм достиг крайнего истощения, каковое, будучи зафиксировано комиссией Отдела социального страхования, обеспечило ему ордер на квартиру в доме для престарелых с окном на Тихий океан и повышенную пенсию для особо безнадежных инвалидов. Тотчас по оформлении документов, Н. Н. с мастерской точностью вышел из своего хронологического сальто мортале и, посрамив Гераклита, вернулся в возрастную реку там же, где ранее ее покинул. Более того, как вскоре смогла констатировать его тогдашняя подруга (наблюдавшая его в течение всего эксперимента как у себя дома, где он жил, еще не имея квартиры, так и в клинике Отдела страхования, где она работала), под двойным стрессом его организм полностью обновился, и Н. Н. вернулся в ее объятия не прибавившим, а сбросившим пару десятков. Впрочем, многие уже тогда полушутя намекали, что подобные вольности с Хроносом не могут пройти даром, а после известия о конце Н. Н. с полным правом заявляли, что кощунственная попытка заглянуть в, как выяснилось, вовсе не предполагавшее его присутствия будущее, в сущности, и была предвестием, если не причиной, скорой смерти.
Если в драматизме поворотов биографии Н. Н. не уступает таким чемпионам жанра, как Горький или Сервантес, то состояние его литературного наследия напоминает тех древних авторов, чьи сочинения дошли до нас лишь в эксцерптах и пересказах, часто противоречивых. По сообщению профессора З., знавшего Н. Н. в его калифорнийский период, тот систематически работал над «большой вещью». Говорить о ненаписанном он не любил, но профессор видел специальный шкаф, предназначенный под картотеку персонажей и событий, которую Н. Н., по примеру Бальзака, собирался завести для ориентации в лабиринтах сцеплений своего будущего романа; однако в описи оставшегося от него имущества никакой картотеки не значилось. Многим знакомым Н. Н. запомнился декламирующим оригинальные миниатюры, вроде следующей: