Очередь - Ольга Грушина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Интересно, кто у нее будет: мальчик или девочка, — заговорила она. — Любовь Дмитриевна, как вы думаете? Я слышала, люди сзади нас уже пари заключают.
В последние две-три недели Любовь Дмитриевна подкрашивала ресницы без прежней аккуратности, а на зубах у нее нередко оставались следы помады. Сейчас она посмотрела на Анну в каком-то молчаливом недоумении, и вдруг ее глаза блеснули предательской влагой.
— Вам плохо? — встревожилась Анна.
— Мне лучше всех, — отрезала Любовь Дмитриевна и не смотрела на Анну до конца смены.
Наутро, когда девушки-подружки вернулись в очередь с новостями из роддома (на свет появился мальчик), Анна заметила, что Любовь Дмитриевна то и дело хлюпает в носовой платок, и отошла купить две порции мороженого.
— От медяков избавилась, а то бренчали в кармане, — с напускным равнодушием бросила она, готовясь предложить лишнее мороженое кому-нибудь еще; но, к ее удивлению, Любовь Дмитриевна схватила вафельный стаканчик и с жадностью умяла, неинтеллигентно облизывая пальцы розовым языком.
На другой день хлынул дождь, суля недолгую прохладу, и обе женщины уединились во влажном, тесном укрытии своих костистых, хлипких зонтиков и обменялись мнениями о погоде; а еще через день Любовь Дмитриевна протянула Анне прелестный золотой тюбик губной помады.
— Мне мой три одинаковых достал, — небрежно сообщила она.
Тем не менее Анна приняла подарок с благодарностью.
Вечером она надела платье, которое когда-то так нравилось мужу, и села перед трюмо, разглядывая свое лицо, — округлые линии, что были раньше прямыми, и прямые, что были раньше округлыми. Затем трепетно выдвинула из футляра помаду и принялась мазать губы. Помада оказалась нежно-розовой, с крошечными золотинками — цвет молодости и надежды, цвет восхода над теплой морской галькой, цвет атласных лепестков в волосах счастливой невесты. Напоследок она промокнула губы клочком туалетной бумаги и прилегла на кровать, листая томик стихов, который взяла у мамы с полки. Часы показывали девять. Ее вдруг до костей пробрало полное изнеможение, какое-то глубинное, всепроникающее. Она скользнула глазами по одному четверостишию, потом по другому, чувствуя, как время вокруг нее замедлило ход, уплотнилось, сделалось гуще и ярче, пока не затвердело, как янтарь, а сама она застыла в нем не то пылинкой, не то букашкой… да, букашкой, пойманной в капле маленькой вечности этого часа, этого дня, этого нескончаемого года; и насыщенная, золотая лучезарность времени окутала ее, словно тихое, ласковое обещание (если хочешь жить вечно, подумалось ей в полудреме, потрать свою жизнь на ожидание большого грядущего счастья), и сквозь сомкнутые веки проникал свет… или нет, почему букашкой — птицей, кукушкой, я живу, как кукушка в часах, а на часах уже полдевятого, но это совершенно невозможно, разве что время повернуло вспять, вспять, заструилось по бетонным колодцам и коридорам в солнечную комнату детства, в прошлом столь глубоком, что сам воздух там был напоен запахом радости.
Когда еще через полчаса в спальню вошел Сергей, в комнате горел свет, а жена спала поверх одеяла, не выпуская из обмякшей руки томик в желтушных пятнах. Для чего-то она вырядилась в тесное платье, которое врезалось в подмышках, оставляя красные рубцы, и едва не лопалось на груди — пуговицы держались на честном слове; подбородок был выпачкан чем-то блескуче-розовым. У него сжалось сердце, а в голову пришла невыносимая мысль: быть может, если я не нахожу здесь счастья, если не в состоянии любить эту добрую, бескорыстную женщину, то это не потому, что она не способна понять мои сверхгениальные замыслы и разделить страсть к музыке… быть может, по совести, я один во всем виноват, уж не сидит ли во мне внутренний изъян, застарелая немощь, фатальное отсутствие чего-то, чего-то самого важного…
Он набросился на лампу и умертвил свет.
Вечером следующего дня, стоя у киоска, он чувствовал себя разбитым, измочаленным, отрезанным от окружающей его людской массы, от их пустяковых волнений. Будет ли этому конец, роптали в очереди, сколько ж можно? Как повелось в этом месяце, едва дождавшись шести — на летний период часы работы были продлены, — киоскерша убрала вязание, опустила щиток над прилавком, навесила на дверь замок и, слегка покачиваясь на тонких, как ее спицы, каблучках, поцокала по тротуару, провожаемая негодующими взглядами множества глаз.
— Пойти бы за ней до дому, — пробормотал кто-то себе под нос, — да прижать в подъезде.
Мужчины неловко хмыкнули. Вскоре жаркий июльский вечер растянулся на земле, как лоснящийся зверь; кругом зевали сумерки, свесив ленивые розовые языки уличных фонарей. А еще чуть позже мимо киоска вразвалочку прошагали неприятнейшие субъекты из очереди за билетами на «Северных соловьев». Концерт «соловьев» состоялся в апреле, ко всеобщему удовлетворению; теперь ходили слухи, что скоро начнется продажа билетов на выступление легендарного ансамбля народной песни и танца «Елочки», но тот киоск закрылся на переучет, и жаждущие изнывали от безделья.
— Кайфуете? — прокричал один такой тип через всю улицу. — Козлы, ботаники!
Прилепившаяся к нему девица захихикала:
— Спорим, концерта никакого вообще не будет, им просто делать нечего, снюхались тут!
Очередь неуверенно, неуютно заерзала.
— Сами козлы, — робко огрызнулся кто-то один; другие смолчали.
Со свистом и издевками «соловьи» неспешно разбрелись.
— До чего все обрыдло, — буркнул Павел.
— Может, песню?
— В другой раз.
— Ну, давай!
— Отвяжись, настроение не то, неужели не ясно?
— Ладно, я что хотел сказать… Слышали новость? Говорят, мужик этот, впереди, активист, ну, знаете его… на самом деле он вовсе не… Ну, неважно. Болтают, наверное.
— А в чем дело?
— За что купил, за то продаю, но если вам интересно…
Пожилой гражданин, на несколько человек впереди, стал что-то нашептывать кучке людей, близко сдвинувших головы; Сергей расслышал только часто повторяемое слово «провокация» и перекрывший шепотки негодующий возглас Владимира Семеновича, который шагнул прочь, свирепо теребя усы, выплевывая: «Гнусные сплетни!» Сергей хмуро проводил его взглядом, а потом, тряхнув рукой, высвободил из-под рукава часы. Было без малого десять; он заметил, что Софья уже убирает книгу в сумку.
— Вас проводить? — спросил Сергей без особой надежды.
С тех пор как закончились ночные смены, Софья как-то притихла, коротала время за чтением и лишь изредка отрывала прозрачные глаза от страниц. Он предлагал проводить ее каждый вечер, но она всякий раз благодарила и отказывалась.
— Вы очень любезны, — выговорила она, не глядя на Сергея, и захлопнула сумку с четким, отрывистым щелчком замочка, но я вполне сама дойду, еще светло.
— Знаете что, не отказывайтесь, — вмешался Павел. — Сегодня на улицах полно хулиганья. От «соловьев» всего можно ожидать.
На какой-то миг она заколебалась.
— Давайте вашу сумку, — поспешно сказал Сергей.
Через пару кварталов он оставил свои неловкие попытки завязать разговор. Они шли молча, и тишина с каждым шагом становилась все тягостней; и по мере того как перед ними разворачивалась привычная череда заборов, жилых домов, трамвайных остановок, скамеек и пыльных саженцев, мелкие неурядицы прожитого дня, их тошнотворное послевкусье разрастались в душе Сергея, разбухали до чудовищных размеров и, перелившись в конце концов через край, сложились в одно четкое, примитивное, жуткое чувство. Его охватил страх подступающей старости, которая несла с собой годы необратимо-безрадостного, тоскливого прозябания; и он осознал, внезапно, мучительно, что предстоящий концерт сам по себе мало что мог изменить.
Он резко остановился. Она тоже. Вокруг не было ни души; они стояли на каком-то безымянном углу, под еле теплившимся фонарем, который капал светом и мраком на их лица. Притаившийся за ними ночной город жарко и хищно дышал Сергею в затылок.
— Что с вами? — спросила она.
Он совершенно не так представлял себе эту минуту — ему претило останавливаться где-то на задворках, под открытым небом, запятнанным непросохшей кляксой казенной лампочки, на улице, по чьему тротуару молчаливые тени бездомных собак преследовали невидимые жертвы, но почти что физическое ощущение скоротечности жизни сдавило ему горло, выжимая из него неуверенные, бесконечно важные слова.
— Софья Михайловна, я вам должен что-то сказать. Я… — Он запнулся.
Ее взгляд, легкий, светло-серый, как перышко, скользил по его лицу; он видел отражение изогнутого фонаря, застывшее у нее в глазах парой крошечных вопросительных знаков.
— Что с вами? — повторила она, и в ее голосе он услышал настойчивость, граничащую с испугом.
Сердце стукнуло — раз удар, два удар, три удар, четыре…