Всего три дня - Валерий Бирюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они прошли почти половину пути, часто отдыхая, когда Тулеген, замыкавший цепочку «продотряда», как окрестил его ротный, насторожился. Сначала он подумал, что это трещат ветки под ногами товарищей, и остановился, чтобы проверить себя. Тревожно прислушался — и смуглое лицо его посерело.
— Командир, — позвал он негромко, все еще надеясь, что его подвел слух, — стреляют!
Ярославцев замер, повернулся. Все затаили дыхание. Нет, Тулеген не ошибся — едва слышные хлопки винтовочных выстрелов и автоматных очередей доносились с той стороны, где осталась Нина с ранеными.
— Черт! — зло вскрикнул старший лейтенант. — Как чуял! Назад!
И они побежали, забыв о непомерной тяжести винтовок, хрипло и натужно дыша, мокрые насквозь от пота, заливающего глаза, и Тулеген удивлялся, откуда у них брались силы. Чем ближе к сторожке, тем явственнее доносилась стрельба, и, видно, это прибавляло им сил — была надежда успеть на помощь товарищам и выручить их из беды. Но они опоздали: умолкли винтовочные выстрелы, потом прекратился и автоматный стрекот. Бойцы догадывались, что может означать эта тишина, но, уповая на чудо, еще прибавили шагу.
К лазарету подбирались осторожно. Залегли, изготовили оружие, а старший лейтенант Ярославцев пополз на разведку. Долго не было условного сигнала, и Тулеген, оставшийся за старшего, собрался уже идти сам, когда раздался отрывистый крик кукушки. Бойцы вскочили на ноги и бегом двинулись к сторожке. Выскочили на лужайку — и боль обожгла их сердца.
Там, прислонившись широкой спиной к дереву и уронив на плечо поникшую голову, сидел Мезенцев. Большие руки его крепко сжимали винтовку с раскрытым затвором. Мощная грудь была залита темной, уже засохшей кровью.
Поодаль, лицом вниз, лежала Нина. Слабый ветерок шевелил ее белокурые волосы, а по загорелым ногам бегали, деловито вытянувшись в цепочку, муравьи. Поперек спины гимнастерка была вспорота автоматной очередью, сделанной, видимо, с близкого расстояния.
Тулеген вспомнил утреннее прощание, и у него защипало в носу. Но он удержался, сглотнул сухой ком, подкативший к горлу. За дни боев он свыкся с тем, что каждую минуту, каждый час теряет товарищей. Отчаяние, охватывавшее его, когда на глазах погибал друг, тут же переходило в злость, и тут же, в этой же атаке, он находил ей отдушину, смертью отвечая на смерть. А сейчас, когда за месяц лазаретной жизни он отвык от вида смерти, не было выхода его отчаянию. И все же Тулеген не поддался ему, сдержал слезы. И еще была надежда, что жив Лесняк. Может, Нина послала его за ними, за помощью?
Он тщательно обшарил, взглядом все окрест, но нет, Лесняка нигде не было видно. Тулеген вопросительно посмотрел на старшего лейтенанта Ярославцева. Ротный сидел на приступке сторожки, обхватив голову руками, раскачивался всем корпусом из стороны в сторону, словно баюкая боль, ломившую зубы, и невнятно бормотал:
— Жрать ему захотелось! За жратву отдал ребят! Нина спасла, а ты не сберег! Недотепа ты, недотепа!
Он ругал себя последними словами, и рыдания, как кашель, сотрясали его тело. Солдаты стояли рядом, растерянно глядя на убитых, на плачущего Ярославцева. Они не осуждали командира за внезапную слабость: ему было труднее всех, бойцы это понимали. Они полагались на него, а он мог надеяться только на себя, принимая решения. Теперь ему казалось, что он ошибся, и ошибка эта была еще трагичнее, потому что — как он ни скрывал от всех свои настоящие чувства к Белоснежке, все это знали — командир любил Нину.
— Командир, — осторожно тронул его за плечо Тулеген. — Лесняк нет. Живой, может?
— Что? — очнулся старший лейтенант и мутно посмотрел на него. — А-а-а… — понял он наконец вопрос, отрицательно мотнул головой и вяло показал в сторону дороги.
Тулеген пошел туда, увидел Лесняка и тут понял, что случилось в их отсутствие и почему клял себя ротный. Видно, вчерашние фрицы сообщили своим о сторожке, и тыловое охранение получило приказ прочесать лес. Как же они могли не сообразить? Надо было найти другое укрытие, еще вчера унести подальше ноги с этого опасного места!
Лесняк поздно заметил гитлеровцев — они подошли с другой стороны, не от дороги. Побежал предупредить, но не успел: очередь срезала его на бегу. Но он еще был жив и полз, отталкиваясь перебитыми ногами, оставляя на траве расползающийся кровавый след. Мезенцев и Нина не смогли уйти, застигнутые врасплох, и приняли неравный бой.
— И не п-п-придет п-п-принц, и не ож-ж-живет Белоснежка, — сказал, напрягаясь лицом, Свиридов, стоявший рядом с Тулегеном.
Тот удивленно посмотрел на него — Свиридов всерьез поверил в сказку, рассказанную Ниной…
— Вот и весь сказка, — сказал Тулеген Атаев. — Схоронил мы их около сторожка и пошли опять в деревня. А ее фашист сжег. Зря ходили. Зря ребят положили. Старший лейтенант совсем грустный стал. Пошли к фронт. Кой-как дошли. Старший лейтенант совсем черный сделался. Приказал нам бежать, а сам стрелял из пулемет — мы его с Дурды и Ангар у фриц отбили. Мы не хотел бежать — мы пулеметчики, говорим, а он как закричит: «Приказ!» Ну, побежали. Свиридова стрелил фашист — неживой его принесли. Командир не побежал. Я ночью ходил, принес — тоже неживой. Схоронили обоих. А мы одни остался…
— Сначала к командиру и к Коля поедем, потом в лес — к Белоснежка и Ваня с Петя, да? — сказал он братьям. Те согласно кивнули.
— Тридцать лет. Отметить нада, — объяснил Тулеген. — Раньше нада, однако не мог. Дела много. Стыдна, конечна. Слушай, курев у тебя есть?
Я поспешно достал пачку и протянул старикам. Они закурили, жадно затягиваясь, зачем-то пряча сигареты в кулак, как на фронте или на ветру, и отрешенно смотрели в окно.
— Хороший, душевный сказка Нина сказал. Мы потом книжка нашли, мастеру показали. Он крышка сделал, — вдруг сказал один из них, кивая в сторону ниши, где лежало мраморное надгробие. — Хороший мастер, да?
— Хороший, — согласился я.
Эту сказку я услышал летом сорок первого, как и они. Мы жили с матерью в Барнауле, далеко от войны. И во всех сказках, которые я узнал тогда, были счастливые концы, как и потом, в детском кино, где «наши» всегда успевали спасти любимых героев. Нас щадили, берегли. Как щадили, наверное, когда-то этих старичков, бывших в гражданскую войну детьми и пришедших в Отечественную с чистой душой и непосредственностью, отчего была свята их ненависть к врагу и беспощадна месть за поруганную сказку, которую они оживили.
— Ваша станция, молодой человек! — объявил проводник, заглянув в купе и прервав мои размышления. — А почему здесь курят? Что за безобразие? Пожилые люди, а какой пример молодому человеку показывают, а?
Мои попутчики отчаянно смутились, пробормотали извинения и поспешили погасить сигареты. А я быстро собрался и распрощался с ними, едва успев выскочить на перрон.
Поезд тронулся, и в окне проплыли три старика с бородками гномов, обрамлявшими их грустные морщинистые лица. Они поехали дальше. Через всю страну, на запад. В сказку лета сорок первого года.
НАДЕЖДА
Рассказ
Литовцеву надо было только поднять руку и постучать в дверь. В дверь, на которой мелом выведено число «17». Потом шагнуть через порог, войти в комнату и сказать незнакомой женщине:
— Вы его не ждите, Стеша. Петра нет. Я точно знаю, что его нет…
Войти и убить надежду — нет, это выше его сил. Это слишком жестоко — отнять у женщины последнее, что еще у нее оставалось: ожидание и надежду, что Петр, быть может, жив, что он отыщется, ее муж, как уже находились сотни других без вести пропавших.
Войти и увидеть, как плачет навзрыд женщина? Нет, он и так еле заставил себя приехать в этот городок, найти улицу и дом, подняться на второй этаж, подойти к двери, за которой живет семья его погибшего друга. А на последний шаг решимости не хватало.
Черствая, жестокая война, в которой он научился, когда нужно, каменеть сердцем, чтобы победить и выжить, закончилась два года назад. Радость победы и мирные дни размягчили душу, и теперь он, фронтовик, боялся женских слез, боялся упреков, боялся сказать просто правду. Ведь он никогда не был трусом — первым поднимался в атаки, навстречу смертельному горячему свинцу, первым выходил из строя, когда требовались добровольцы на рискованное дело. Он хладнокровно лежал в окопе, по которому ездил взад-вперед фашистский танк, заживо втаптывая в землю его, русского солдата, и при этом не испытывал ничего, кроме бешеной злости — «пусть только сползет, гадина, я ему устрою». И «устроил»: выкарабкавшись из засыпанного окопа, полуоглохший, полузадохшийся от выхлопных газов, подорвал танк сзади.
А вот сейчас он боялся. Может, этот страх — следствие последней контузии, из-за которой он долго провалялся в госпитале и только через два года после войны смог прийти сюда, чтобы выполнить последнюю волю Петра? И слабость, внезапно охватившая его здесь, на лестничной площадке, вызвана только ею? Или он просто-напросто робеет перед Стешей, боится вопроса, который если не вслух прозвучит, так в ее взгляде обязательно будет: почему погиб Петр, а не ты, Сергей Литовцев?! А что он ей может сказать в свое оправдание? Тем более что и сам испытывал какое-то чувство вины за то, что случилось тогда на мосту.