Маленький памятник эпохе прозы - Екатерина Александровна Шпиллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромные панорамные окна были без штор, но с электрическими жалюзи. Вид из окон открывался открыточно-пасторальный: идеально ухоженный садик, множество вечнозелёных растений, покрытых снежком, потоки электрического света из красивых фонарей и посреди всего этого – гигантская ёлка, не меньше, чем в Кремле, но, по-моему, намного красивей и пушистей, будто из диснеевского мультика.
На первом же этаже, как мне показалось, метрах в тридцати вдоль правой стены я увидела сквозь открытый проем кремово-жемчужную кухню с большим «островом» и с суетящейся около плиты полной дамой в (господи боже мой!) передничке и чепчике.
Про второй-третий этаж, куда вели серо-кремовые (через одну) ступени витой лестницы ничего не расскажу: нас туда не водили. Наверное, там спальни. Или сундуки с сокровищами, комнаты, набитые трупами, покои для наложниц… Не знаю.
Мы сели в гостиной за накрытый на четверых кремовый стол, что находился напротив серовато-жемчужного фрагмента стены.
Самое поганое, что я была не просто не в своей тарелке. Я чувствовала себя голой на сцене МХАТа, причём, сидящей на унитазе. Степень неуместности присутствия меня в этих обстоятельствах зашкаливала и давила на психику. Как Маринка выдерживает вот это всё постоянно?
Сама хозяюшка спустилась к нам по лестнице минут через пять, очень демократично одетая в изящный брючный костюм бирюзового цвета и на вполне приемлемых каблуках – всего-то сантиметров десять. Я боялась, будет хуже.
Что рассказывать… Всё прошло плохо. Видимо, Люда ощущала себя примерно так же, как я, поэтому мы обе были деревянными, скованными, несчастными и вели себя тупо. Глазели по сторонам, неловко обращались с приборами, заикались и сутулились. Кусок в горло не лез. Вино казалось безвкусным и глоталось c трудом. Нас обслуживала милая тётя в чепчике, еды было много, и, наверное, она была изумительной. Вкус напрочь отсутствовал из-за стресса. Ведь с самого начала с нами обедал Алёшенька. Проблемушка.
«Наш» жених выглядел вполне себе: невысокий шатен без намёка на лысину, по-спортивному подтянутый, с приятным голосом. И главное: пушистые густые усы а-ля Никита Михалков, даже чем-то похож на артиста в роли Паратова. Ну, а на кого ж ещё должен походить меценат российского кино? Маринку можно понять – почти сам Михалков! Дубль.
Довершала портрет дяденьки улыбка «американ стайл». Она редко озаряла его лицо, не шибко весело было Алёше, ведь мы не вписывались в его картину мира. Но всё же несколько раз удостоились сверкающей улыбки.
Подняв бокал, хозяин дома строго и со значением произнёс:
– Ну, с рождеством Христовым! – он глянул на нас с хитрецой и сказал: – «Звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца». Да, девочки? Чьи слова, кто в курсе?
Ясненько. Готова сожрать собственный зимний сапог, испоганенный солью и реактивами, если товарищ старательно не готовился к встрече. Маринка, видимо, все уши ему прожужжала, какие мы интеллектуалки и умницы. Напрасно она так. Скорее всего, только разозлила любимого. Интересно, он всесторонне подготовился или только тематически – про Рождество?
– Бродский Иосиф, – тихо сказала я.
– Молодец! – восхитился «Михалков», показав прекрасные зубы, и протянул бокал – чокнуться.
Садись, Кондратьева, пять! Но я не хочу играть в эти игры. Хоти-не-хоти, а куда денешься?
Потом Алёшенька бесконечно долго задавал вопросы, строго буравя нас небольшими, но выразительными глазами. Маринин властелин желал познать, что за подруги у его возлюбленной, из-за которых она всю маковку ему исклевала, рьяно требуя нашего присутствия в её жизни и в его доме? А надо ли это ему? Вопросы Алёшеньки иногда опасно балансировали на грани бестактности. Мы с Людой, растерянные, послушно отвечали, как маленькие девочки обязаны отвечать взрослому дяде.
И всё, возможно, прошло бы более-менее пристойно, если б ни сама Марина. Бедная, бледная и нервная она изо всех сил поддерживала светский тон беседы, старательно заполняла паузы, которые её тревожили, и в одну из таких пауз взяла и ляпнула со счастливой улыбкой:
– А наша Белка знаменитая поэтесса, между прочим! Помнишь, Лёш, я рассказывала?
Лучше бы случилось землетрясение или ядерная война. Мне было бы спокойнее.
– Да-да, – Алёшенька снова сверкнул зубами. – Может, почитаете что-нибудь из своего?
– Из последнего? – как бы уточнила я, страстно мечтая со всего маха врезать Маринке по физиономии. Она что – забыла? Отупела от любви? Амнезия или издевается? Я смотрела на подругу волком, и та испуганно заморгала. – Мариночка, как ты думаешь, что лучше почитать: написанное мною в первом классе или во второй четверти третьего?
– Не понял, – Лёшенька удивлённо поднял левую бровь.
– Нет… я просто дура… сейчас объясню… – залепетала Марина и испортила всё окончательно. Оглушительными, мерзкими сиренами, ножами по стеклу зазвучали для меня слова «гений», «вундеркинд», «дар ушёл, так бывает», но «детские стихи на уровне Шекспира…» и «ты наверняка слышал про нашу Белку». Из Лёшиной реакции – никакой вообще – стало очевидно, что не слышал и не очень-то ему интересно.
Мне подурнело. По-настоящему затошнило так, что пришлось сказать, невежливо перебив подругу:
– Мне бы срочно найти дамскую комнату…
Никто не понял масштабов катастрофы. Возможно, подумали, что я просто разозлилась или обиделась. Тем временем, в роскошном сортире, на изумительной розовой плитке в золотистых прожилках, включив на полную мощность воду, бившую кипятком из высокого крана в глубокую раковину, я тихо рыдала. Рыдала, пытаясь избавиться от жуткого комка в глотке, проплакаться, просморкаться, чтобы выйти с обычным покерфейсом, как ни в чём не бывало. И уйти, наконец, отсюда, из красивого, шикарнейшего нового жилища Марины, которую сегодня я, кажется, потеряла.
Над чем я рыдала? Над Марининой бестактностью, ковырнувшей никогда до конца не заживающую рану, заставившую внутренне скорчиться от боли пред очами чужого и несимпатичного мне человека? Или из-за потери подруги, которую любила пятнадцать лет и считала родной?
Не знаю. Мне ещё нужно было понять, осмыслить, разобраться и удивиться тому, что, оказывается, самые крепкие отношения могут разрушиться вот так вдруг, внезапно разбиться, как хрупкая посудина, причём, по очень странным причинам, неожиданным и дурацким. Это был первый опыт подобной боли.
Ах, если бы и последний! Но горше всего оплакивается почему-то именно первый, потом, наверное, постепенно привыкаешь. Думаю, у многих так.
Отучаюсь говорить за всех…
Зато «первое оплакивание» произошло в роскошных условиях: эдакая стильная сцена горя и прозрения молодой героини