Любожид - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рубинчик никогда не позволял себе такую повторную встречу. Если бы Всевышний спустился к Деве Марии второй раз, то даже Он стал бы заурядным купидоном и не было бы ни Библии, ни христианства.
Но смотреть на эту карту России с флажками, трепещущими тайным любовным пламенем, знать, что на всех ее часовых поясах от Мурманска до Находки его, Рубинчика, ждут, лелеют в ночных молитвах и выламывают свои тела от тоски по той пронзительной боли и наслаждению, которые он, Первый, донес до каждой их клетки и каждого мускула, – все это не только тешило мужское самолюбие Рубинчика, но и влекло его в новые вояжи.
Однако теперь, когда его душой и мыслями завладела Книга об эмигрантах, ему не удавалось отвлечься от нее даже новыми подвигами на ниве сексуального просвещения российской провинции. К тому же как назло за два этих месяца ему и не встретилась ни одна «иконная дива», ни одна Ярославна или Василиса. Конечно, какие-то проходные, дорожные увлечения были, но и они вдруг утратили свою роль appetiser. И вообще, колеся по стране, по ее городам, заводам, таежным поселкам, Рубинчик вдруг увидел ее иначе, чем раньше. Словно в ту ночь, когда библейский старик показал ему во сне его будущую Книгу, кто-то снял с его глаз романтические очки, сквозь которые он до этого видел Россию и свое место в ней.
И серая, унылая, промороженная люмпенская страна, копошащаяся в грязи, мелком взяточничестве и всеобщей стервозности, как алкаш в придорожной канаве, с варварской агрессивностью своих местных «паханов» и такой же бандитской моралью своих столичных «вождей» – вот что открылось его глазам. Империя – вся – вдруг показалась ему одним детским садом-концлагерем, в котором детей вместо материнского молока, с его теплом и любовью, еще с грудного возраста, еще из соски поят алкоголем, отравляя даже генетическую память о легендарной русской доброте, милосердии и сострадании. И эти взрослые, злые, истеричные, пьяные дети могут за меховую шапку пырнуть ножом (и делают это повсеместно), за обыкновенные часы – избить (какая-то уличная банда и Рубинчика три года назад избила до потери сознания, чтобы снять с него ручные часы), а за стакан водки они могут отдать душу и школьные учебники своих собственных детей (и отдают, стоя возле винно-водочных магазинов).
Конечно, в этом двухсотмиллионном детском саду еще можно найти несколько русских Лолит-переростков или тихие генетические отблески былой русско-нордической красоты, но что они меняют на общем фоне? Может ли сотня его флажков хоть что-то изменить в этом народе? И даже если тысяча или пусть три, пять тысяч таких, как он, «просветителей» кочует по этой империи – это же пыль, ничто, слону дробина, капля в море! Всей еврейской спермы мира не хватит, чтобы восстановить здоровье этого народа. Здесь нужна новая варяжская интервенция лет на триста, какая-нибудь белая орда, которая оплодотворила бы всех женщин этой страны новым и здоровым набором хромосом…
«Но в таком случае что я тут делаю?» – тоскливо спрашивал себя Рубинчик, возвращаясь в Москву из очередного Целинограда или Кокчетава. В самолете пахло сортиром, чесночной колбасой и немытыми ногами. И, вдыхая эти ароматы, Рубинчик в ужасе ощущал себя инопланетянином, забытым на какой-то варварской планете. К тому же, приезжая домой, он все чаще находил свою квартиру закрытой, а детей – у тестя и тещи, потому что Неля «задерживалась в консерватории» – готовила своих студентов к какому-то конкурсу. Хотя раньше для подготовки к таким конкурсам ей давали классы в дневное время, а теперь почему-то только в вечернее. Впрочем, Рубинчик не допускал и мысли о неверности жены или о том, что ее – дочку лауреата Государственной премии! – могут притеснять в консерватории из-за ее еврейской фамилии.
Но однажды в субботу вся эта канитель, запутанность, семейная напряженка и недоговоренность вдруг кончились сами собой. Во время обеда шестилетняя Ксеня подняла глаза от своей тарелки и спросила:
– Папа, а что такое жидовка?
Рубинчик от изумления положил ложку на стол. Объяснять дочке значение новых слов, которые она подхватывала то с телевизора, то с улицы, было всегда его обязанностью, но это слово…
– Где ты это слышала?
– А мы вчера в садике пели «Пусть всегда будет солнце». И я так старалась – громче всех пела! А воспитательница сказала: «Тише, жидовка!» Что такое жидовка?
Ксеня внимательно смотрела на Рубинчика своими темными глазками. Рубинчик еще искал в голове какой-нибудь нейтральный ответ, но Неля вдруг швырнула свою ложку в тарелку и сказала:
– Все! Я с детьми уезжаю! Ты можешь оставаться и лизать своими статьями все места этой Софье Власовне, но я тут больше жить не могу!
– Подожди! – оторопел Рубинчик. – У тебя же отец – лауреат…
– Плевать! Отец уйдет на пенсию! Все, что мне нужно, – чтобы ты отпустил детей!
Ксеня тут же заплакала, как она всегда плакала, когда Рубинчик ссорился с женой, и Бориска, глядя на старшую сестру, пустил из носа пузыри. Рубинчик взял дочку на руки и поцеловал в щеку:
– Доченька, твоя мама сама не знает, что говорит! Разве я могу тут остаться без вас?
Оказалось, что Неля уже год вынашивает мысль об эмиграции.
– В консерватории работать стало невозможно, – плакала она ночью, когда они лежали в постели. – Родители забирают детей из моего класса – своей фамилией я порчу им будущую карьеру! И не только будущую! Моего лучшего ученика, вундеркинда Осипова директор консерватории вычеркнул из конкурса на приз Рахманинова, потому что Осипов мог взять первое место, а его учительница – я, Рубинчик! Всех трех моих девочек просто срезали на теории музыки и отчислили из консерватории, директор мне так и сказал: «А зачем на них деньги тратить? Они же рано или поздно все равно уедут в Израиль. Зачем нам Израилю кадры готовить?» Так и сказал – мне, представляешь! Нет, лучше я буду там посуду мыть в ресторанах, лучше я никогда не притронусь к пианино, но быть тут «жидовкой» я больше не хочу. Я не говорила тебе, терпела – я же не знала, что ты хочешь ехать, ведь там нет русских газет. Что ты будешь там делать?
И тогда Рубинчик рассказал ей о своей Книге. Она слушала молча и неподвижно, с глазами, устремленными в потолок.
– Ну? – нетерпеливо спросил Рубинчик.
– Мне нравится… – сказала она. – Но сможешь ли ты это написать?
– Я? – Он усмехнулся. – Я уже написал четыре главы. Сам не знаю, откуда это прет из меня. Но ты помнишь, как у Булгакова в «Мастере и Маргарите» – «роман летел к своей развязке»! Так и со мной. Эта Книга так летит из-под пера, что я даже боюсь – не стал ли я графоманом. Впрочем, наверно, эта легкость от того, что я впервые в жизни пишу, не думая о цензуре.
– Лева, но как ты вывезешь ее?
– Еще не знаю, – ответил он с притворной небрежностью, хотя именно это беспокоило его все больше по мере того, как копились исписанные от руки тетради. – Наверно, отнесу в голландское посольство. Я слышал, они берут докторские диссертации и отправляют их через границу дипломатической почтой. А моя книга – ценней любой диссертации, это же еврейский «Архипелаг»!
– Лева…
– Что?
Она не ответила. Она только чуть шевельнула рукой и нашла пальцами его руку. А через минуту они уже занимались любовью с таким неистовством, словно собирались утром нелегально перейти через границу СССР и рисковали напороться на пулеметные очереди советских пограничников.
…Да, решение подать на эмиграцию меняет все в вашей жизни, включая семейную жизнь, думал на бегу Рубинчик, поворачивая с Можайского шоссе на Кольцевую дорогу и минуя длинный ряд кооперативных гаражей, в одном из которых стоял и его «жигуленок». С работы он ушел, статьи писать перестал и сам отрезал себя от друзей и приятелей – особенно после того, как две недели назад побывал в редакционной кассе за последним гонораром. Был четверг, выплатной день, у двух окошек кассы стояло человек тридцать журналистов из разных газет и журналов, в том числе фотокор из газеты Вовка Красильщиков, с которым когда-то, в марте, Рубинчик ездил в Шереметьевский аэропорт за шампанским и водкой. «Привет, Вова!» – сказал ему Рубинчик, но Красильщиков не повернулся к нему. «Оглох, что ли?» – Рубинчик по-приятельски положил руку на плечо своему бывшему собутыльнику. И вдруг Красильщиков – тот самый Вовка Красильщиков, с которым Рубинчик выпил, наверно, ведро водки и объездил в командировках пол-Заполярья, – брезгливо сбросил руку Рубинчика со своего плеча и сказал громко, на весь кассовый зал:
– Я с предателями Родины не здороваюсь!
Тридцать незнакомых, полузнакомых и хорошо знакомых Рубинчику журналистов и журналисток повернулись к нему, и Рубинчик вдруг почувствовал себя словно голый на открытом плацу. Они – все – смотрели на него с таким холодным и демонстративным презрением, словно он действительно предал их – лично, каждого и всех вмеcте. А потом отвернулись, разом вычеркнув его из своей жизни.