Ночь предопределений - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он свернул в улицу, выводящую к морю,— ту самую, по которой нынешней ночью возвращался с Айгуль, и ему вспомнилось почему-то, как в последний раз, перед отлетом, он заглянул в Лукишки... Давно уже не Лукишки, а площадь Ленина, с монументальным памятником посредине, разграфленная прямыми линиями на цветники и газоны, на усыпанные толченым кирпичом аллеи... Он присел на скамейке, рядом с тем местом, где плита с надписью: «Здесь были казнены руководители крестьянского восстания 1863 г., борцы за свободу литовского народа, революционные демократы З. Серакаускас (15. V. 1863 г.), К. Калинаускас (10. III. 1864 г.)». Напротив и несколько наискосок от него сидела на скамейке женщина— молодая, длинноногая, с узкими спортивными бедрами, влитыми в голубые джинсы, с каскадом хорошо расчесанных белокурых волос, падавших на спину,— с нею были двое детишек, и она, не сводя с них глаз, так и светилась спокойным, уверенным счастьем материнства. Дети катались на трехколесном велосипедике. Вернее — учились. А еще вернее — учился мальчуган: девочка вскарабкалась на седло, надавила педальку и опрокинулась вместе с велосипедом на песок. Она ревела, не пытаясь подняться, пока ее не выручила смеющаяся мать. Мальчик же, едва начиная крутить педали, падал, молча вскакивал, осматривал ушибленную коленку или локоть и снова усаживался за руль. Казалось, падать и вставать доставляло ему не меньше удовольствия, чем кататься. Феликс смотрел на мальчонку, на соломенный, торчком, хохолок на круглой макушке, и сквозь потешное умиление в нем прорастало уважение к маленькому литовцу.
Он запомнил — вечереющий Вильнюс, велосипед, мать, с которой он раз или два соприкоснулся взглядом, и малыша, упрямо карабкающегося на седло...
Кое-как он все же убил время, и когда подходил к зданию Дома культуры, на площадке, под карагачом толпился народ, в основном — молодежь, которой, понятно, здесь было некуда особенно деваться, а выступление «мастера психологических опытов» притягивало загадочным смыслом афиши, и, вопреки тексту, отвергавшему чудеса, — обещанием чудес... Не слишком ли, вздохнул Феликс перед кассой, два вечера, посвященные культурно-массовым мероприятиям, да еще один за другим?.. Но днем, расходясь, все договорились тут встретиться. Он подумал об Айгуль. Надо ее найти, поболтать с ней, разогнать нагнетенную напряженность... Он подумал еще, что слишком, пожалуй, много занят Айгуль, а это ни к чему, и мешает. Он сознавал, что здесь, в городке, любые впечатления становились как бы новым узором в орнаменте его замысла, такая им отводилась роль, и вот— пусть изящный и сложный, но всего лишь виток, деталь общего узора превращалась в самостоятельный рисунок. Это нарушало равновесие, будоражило и — в самом деле — мешало...
— А вас тянут сюда не только р-р-руины,— пророкотал Карцев, когда оба стояли у входа в гостиницу, глядя вслед удаляющимся Жаику и Айгуль.
Народа на площадке перед Домом -культуры прибавлялось и в разных концах ее уже надрывались, глуша друг друга, «битлы», Тухманов и какой-то протяжный, содрогающийся от внутренней экспрессии голос, под скачущий аккомпанемент домбры. Поблескивающие никелем транзисторы, джинсы с замысловатыми эмблемами, широкие пояса и тяжелые бляхи, косматые гривы, доходящие до плеч,— все это было здесь таким же привычным для глаза, как всюду. Девушек в джинсах, впрочем, было поменьше, чем в городах, но, видно, бунтарский дух «эмансипе» ощущался сильнее,— так он подумал, глядя на полноватенькую девушку с миловидным и очень живым лицом, черты которого были резко подчеркнуты чересчур щедро наложенным гримом. В своих «миллтонз», и яркой красной кофточке она была в центре внимания площадки, громко хохоча в ответ на реплики ребят и отвечая задиристо — до осуждающих взглядов своих подруг. Здесь, разумеется, все знали друг друга, и всё было веселей, проще и добродушней, чем в толчее крупных центров, где каждый чувствует себя на-особицу. Но в общем-то эти ребята, с их орущими магами, бляхами и «миллтонз», вполне смотрелись бы в любом другом месте — такие рослые, небрежно-развинченные в движениях, убежденные в своем прирожденном праве быта самими собой и всюду вести себя так, как это им нравится и приятно...
В фойе Дома культуры были развешены портреты передовиков района в один ряд,— маслом, на полотне, в багете, как это было принято в пятидесятых годах, до борьбы с излишествами, когда на смену маслу пришла фотография, а багету — скромная рамка под стеклом... Феликс медленно двигался вдоль стены, вглядываясь в портреты — животноводов, чабанов, рыбаков, директоров совхозов... Багет багетом, а художник работал здесь настоящий, не халтурщик, может быть — и родом из этих мест, так что в лицах ощущалась подлинность жизни, проступал характер. Он задержался перед двумя портретами: на одном был старик-чабан с чертами ветхозаветного пророка (уж не тот ли, который встретился им с Жаиком?..), на втором — багрово-красное, надменное, с повелительным взглядом лицо человека, не привыкшего отступать и уступать... «Директор совхоза Базарбаев» — прочел он.
Раздалось негромкое, предупредительное покашливание. В двух шагах от него стоял Бек, и взгляд, которым он смотрел на Феликса, был столь же предупредителен, то есть направлен даже не то чтобы на него, а куда-то рядом, то есть хоть и рядом, но все-таки в сторону, так что все зависело от желания принять этот взгляд на свой счет и отозваться или полузаметить и слабо, как бы на всякий случай, кивнуть... Забавно, мелькнуло у Феликса, институт, архитектура, модерн, Корбюзье... А за всем этим — все та же тысячелетняя азиатская благовоспитанность, по которой младшему положено ждать, пока с ним первым поздоровается старший, поздоровается или заговорит... Он дружелюбно улыбнулся Беку,— юноша все больше ему нравился,— и Бек, просияв, заулыбался в ответ.
Вместе с Беком, понятно, была его спутница с изумленными глазами: они час от часу делались все изумленней и теперь смотрели на Феликса так, что у него невольно возникло желание заглянуть в зеркало. Ему стало смешно, и такой молодой свежестью пахнуло вдруг от них обоих...
— Пора бы и познакомиться,— предложил он.— Вас как зовут?
— Вера,— отозвалась девушка, нерешительно протягивая руку.
Имя у нее тоже было славным, он подумал, что к такому имени очень бы пришлась белая английская блузка с черным шнурком или галстучком, и еще — что давно не слышно этого имени, в особенности у молодых — Вера...
— А вас я знаю,— сказал Бек,— я читал все ваши книги.— Он поправил очки и улыбнулся, ничуть не сомневаясь, что слова его приятны Феликсу.
— Да?..— Феликс почувствовал, как у него напряглись, затвердели скулы.— Пожалуй, нам пора...
Пока они втроем шли по проходу, среди еще пустоватого зала, Бек продолжал говорить своим негромким, несколько монотонным голосом:
— Мне нравится, как вы пишете... Особенно как раньше писали...
— У вас какие места?— спросил Феликс, заглянув в свой билет.
— Мы сядем с вами,— сказал Бек.— Если вы не возражаете...— добавил он тут же, словно что-то почувствовав.
— Ну что вы,— сказал Феликс.— «О черт!..»— Он стиснул зубы. Он уже забыл, когда к нему вот так подходили, заговаривали о его книгах... Уже забыл.
Он постарался вернуться к мыслям, с которыми шел сюда, ему это удалось, по крайней мере настолько, чтобы вежливо и впопад кивать всему, что говорил Бек, а потом и Вера, вдруг нарушившая свое зачарованное молчанье:
— А у вас нет с собой какой-нибудь вашей книги? Мне тоже хотелось бы почитать...
Она, очевидно, полагала, что писатели вместе с электробритвой кладут в чемодан свои книги, что они так их любят («огонь собственной души... трепет сердца...»), что не в силах с ними расстаться ни на день.
К счастью — вот уж действительно «к счастью»— появился Карцев, ему помахали, он подошел и сел рядом.
Они заговорили о чем-то своем: о строящемся объекте, в полутораста километрах, куда нужно было почему-то лететь вертолетом, а вертолет по какой-то причине пока не присылали,— о чем-то совершенно постороннем и непонятном для Феликса, и он смотрел на зал, уже заполненный, шумный, нетерпеливый— в одном углу выбивали каблуками дробь, в другом — аплодисментами призывали распахнуть занавес. Но и зал, и сцена, и все вокруг, по чему скользил его взгляд, разыскивая Айгуль,— все было как бы по ту сторону стеклянной пластины, на которой прозрачными, просвечивающими красками нарисован был Вильнюс, Вильна — костелы, огромная рыночная площадь в Лукишках, и все это в нежно-кровавых бликах утренней зари, и два голоса, молодых и звучных, но приглушенных слегка то ли усталостью, то ли волнением, беседующих — возможно, о галицийских событиях, о резне, учиненной в тамошних селах,— ползли слухи, будто на радость австриякам вырезаны там сотни польских семей, и были случаи, когда мужики обычной ручной пилой, словно бревно, надвое распиливали своего пана... Спор, возникший раньше, приутих, но лохматые крестьянские головы над возами заставили его разгореться сызнова. И Зигмунт, несмотря на свой петербургский лоск, почувствовал себя мальчишкой, сказав... Ну, допустим: