Великолепие жизни - Михаэль Кумпфмюллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько дней ему страшно. Ночами, когда он лежит без сна и вокруг только безмолвие, когда он истово прислушивается к малейшему звуку в этих дебрях тишины, спасительное журчание воды в кране, чьи-нибудь шаги, шепот из-за стенки, в палате соседа, — лишь бы ухватиться хоть за что-то, за любую соломинку, доказывающую, что жизнь еще идет и что это всего лишь ночь и завтра утром ты благополучно проснешься снова.
Роберт привез из Вены кулек черешен — первое предвестье настоящего лета. Уже середина мая, он целую вечность не был на улице, лишь от случая к случаю выползает на балкон, и то все реже. Но глотать более или менее получается, под строгим взглядом Доры он ест, она следит и за тем, чтобы он вовремя, не позже девяти, половины десятого, ложился спать. Часто она еще и в полночь к нему заглядывает и, если он не спит, садится рядом, потому что так, в темноте, многое бывает легче сказать, о том, как ему страшно, и как он жалеет, что отцу ее написал, но он не мог иначе, и потом опять — как ему страшно. Когда она его целует, становится ненадолго легче, он тогда забывает, где он и кто, тогда все почти так же, как прошлым летом. Разве не чудо, что она здесь, с ним? Что она живет независимо от него, даже сейчас, вот в эту минуту? Что она дышит, что ее сердце бьется? Что вообще есть еще бьющиеся сердца?
С тем, что он не пишет, он уже мало-помалу свыкся. Тем больше радость, когда Дора приносит конверт с первыми корректурами и он своими глазами может убедиться, что знавал и иные времена. Никогда он не был особенно ретив, но все-таки кое-что сделал, есть вот эти истории, его имя на титульном листе, конечно, это еще не книга, в руку не возьмешь, но есть стопка печатных страниц, красивый шрифт, не такой крупный, как в «Сельском враче». Поначалу он не столько правит, сколько просто читает, «Голо-даря», со слезами на глазах. Сейчас смог бы он так? Полусидя в кровати, он читает, надеясь, что никто ему не помешает, ведь время от времени заглядывает врач-ассистент, и от него так просто не отделаешься. Больше часа он остается совсем один. Есть время, есть о чем вспомнить, он иногда откладывает листы в сторонку и наслаждается тем, что снова может хоть немного поработать, и на завтра, как ни трудно в это поверить, у него тоже еще работа останется.
10Письмо с отцовским отказом Франц ей показал только мельком, но и много дней спустя она все еще в ожесточении, вспоминает, будто это было вчера, все, из-за чего она ушла из дома, за два года дважды уходила, и почему не может отца простить, почему ни слова ему не пишет. Увидев, как тяжело Франц воспринял эту историю, она даже подумала, что, быть может, сумеет переубедить отца, — если бы он только знал, что с Францем на самом деле, ведь ему жить осталось всего ничего, — какое имеет значение, правоверный он иудей или нет, если человек умирает, разве все это значит хоть что-нибудь? А если значит, то что? Что все это дерьмо собачье — вот что это значит! Это значит, что у отца ни капли сострадания нет, что у него только его Бог и есть, а сострадания, милосердия — ни на грош, а коли так, она и писать ему не будет. Франц сказал: мы обязаны уважать, надо с этим считаться, нам со многим в жизни приходится считаться, в том числе и с возможностью чуда. В тот день, когда письмо пришло, она внизу встретила госпожу Хофман, а сама вся в слезах, ну, и все ей рассказала. Теперь выясняется, что это было серьезной ошибкой, с тех пор Хофманы, оба, от нее не отстают, убеждают, что ей и Францу надо как можно скорее пожениться, она обязана подумать о своем будущем, времени, к сожалению, остается немного. В первый раз они официально приглашают ее в ординаторскую, где оба восседают с самыми серьезными минами, она даже пугается, уж не случилось ли чего. Госпожа Хофман заготовила целую речь, они только добра ей желают и все необходимое подготовят сами, раввин, чиновник из магистрата, все, что нужно, — Дора тотчас в ужасе все отвергает, нет-нет, Францу это будет не по душе. Что ж, как вам будет угодно, соглашаются супруги, на чем, как она считает, дело и исчерпано, но не тут-то было, с тех пор дня не проходит, чтобы они тем или иным образом ей об этом не напомнили. Они отводят ее в сторонку, попеременно, то он, то она, а потом еще и врач-ассистент, и всякий раз она говорит «нет», а сама просто не знает, куда от них деваться.
Францу обо всех этих разговорах она, конечно, ни слова не сказала. Но он, похоже, что-то все-таки заметил, спрашивает, нет ли новостей, чего-то такого, о чем я должен знать, на что она отвечает отговорками. Встретилась с доктором Хофманом, поболтали немного, о том, как они оба рады, что он такой умница, старается есть и пить, и вино и пиво тоже. Больше всего она доверяет молодому доктору Гласу, который приезжает три раза в неделю, — это он посоветовал ей для улучшения аппетита добавлять в пиво белковые порошки, тайком от Франца, который, правда, хотя и заметил, что пиво какое-то невкусное, но пьет, не капризничает. И с едой она тоже колдует по-всякому, яйцо регулярно добавляет, без особой надежды на улучшение, но просто ради поддержания сил. С тех пор как пришли корректуры, тихая санаторная жизнь, похоже, опять ему в радость, он сидит в постели и правит, не очень много, то тут слово, то там, пока не устанет. Однажды пишет ей: как мы могли столько времени обходиться без Р.? Ведь если Дора вообще почти не выходит из дома, Роберт раза два в неделю ездит в Вену, и всякий раз привозит новые цветы, которых у них теперь, пожалуй, даже многовато, — и боярышник, и аглайя, и белая сирень.
А лучше всего, на ее взгляд, бывает, когда они в комнате вдвоем и каждый занят своим делом, это напоминает ей Берлин, вечера, когда он при ней писал. То была совсем особая тишина, напряженная, но вместе с тем и вдохновенная, какая-то легкая, он сидел и писал, склонясь над столом, это в первые недели было, когда она его работы, писательства его, еще почти боялась. Из Праги прислали авторский экземпляр его мышиной истории. Франц показал ей газету, но только теперь она начала читать, потому что Роберт прочел и спросил, что она об этом думает. Про этих мышей Франц ей рассказывал. Интересно, это из берлинских времен или еще из Праги? Если честно, ей совсем не хочется читать, и не столько из-за мышей, а потому что вообще страшно, вдруг она какую-то новую правду узнает, к которой не готова совсем, про себя и про него, как тогда, в той истории про крота, хотя про нее там только мельком упомянуто. Что она — мясо. Нечто, что требуется от случая к случаю. Когда он голоден. Тогда ей даже понравилось, хотя и не без содрогания, что разгадка в конечном счете так проста. Только разгадка ли это? По счастью, новая история совсем другая, гораздо нежнее, так ей кажется, и с легкой насмешкой над этой Жозефиной, в которой она без особого труда узнает Франца. А о ней там вроде бы ни слова, но это даже неплохо, хотя под конец, пожалуй, все-таки плохо, потому что в конце он ужасно одинок, там, где он пишет о смерти своей и о том, что после него ничего не останется, кроме воспоминаний. Это самое ужасное из всего, что она читала. По счастью, она одна, рядом никого, уже давно пробило одиннадцать, и она сидит, одна-одинешенька, и сморит в тусклое, бесцветное будущее, когда его больше с ней не будет, Господи, или ее самой, если такое вообще можно представить, так странно, и такая вдруг неодолимая тоска оттого, что все так тщетно.
Франц теперь много спит, и среди дня тоже, на балконе, на солнышке, и так блаженно, словно он давно уже в таких краях, куда им, посторонним, доступ заказан. Сегодня за завтраком он попросил ее снова написать родителям. Роберт старается, но для родителей он человек незнакомый и, наверно, не всегда умеет найти нужный тон. Впрочем, рассказывать-то особенно нечего. Можно только увещевать, успокаивать и размышлять о том, каково бы оно было, если бы родители все-таки сюда выбрались и сами посмотрели, как хорошо и уютно Францу здесь живется. Написать, что он все больше и больше становится ребенком? Самое поразительное — он сам, первый, об этом начинает. У него совесть нечиста оттого, что так долго не писал, но это все потому, что он, как всегда, вообще старается отлынивать от труда и усердия в любой их форме, разве что при еде ему приходится теперь напрягаться чуть больше, чем, должно быть, при блаженном посасывании в пору далекого младенчества. И — вообще впервые за все время — обращается к отцу. Перечисляет напитки, которые охотнее всего пьет, из пива крепкое солодовое «Швехатер», а из вин — «Жемчужину Адриатики», с которого, впрочем, он недавно перешел на токайское, однако в столь мизерных дозах, что отцу это явно будет не по вкусу, как не по вкусу и ему самому. Верно ли, что солдатом отец служил в этих краях? Случалось ли ему бывать в здешних винных ресторанчиках? Как бы ему хотелось с отцом тут посидеть и вместе, большими глотками, отведать молодого вина, ибо если по части выпивки он не особенно силен, то уж по части жажды нынче любого за пояс заткнет.