Повесть сердца (сборник) - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Диалоги наши напоминали разговор деда с внучиком, изводящим взрослого человека бесконечными «почему?» и «а это что такое?». Старик часами рассказывал про доколхозное житье-бытье, которое помнил пацаном, про отличные дороги, соединявшие Падчевары с Кирилловым и Каргополем, а ныне заросшие и непроходимые, про мельницы, обозы, набитые рыбой и зайцами, про столыпинскую реформу и хутора, порушенные в коллективизацию, про удивительных людей, которые некогда населяли эту землю и казались мне мифическими.
— Избу твою один человек строил. Божат мой Анастасий Анастасьевич.
Имена, надо сказать, и в самом деле здесь встречались удивительные: Флавион, Филофей, Галактион, Текуза, Руфина, Манефа, Адольф, Виссарион, Ян, Ареф, Африкан (до той поры я был уверен, что отчество Ивана Африкановича Белов сочинил — ничего подобного, в Бекетове автобусника звали Борисом Африкановичем).
— А как можно одному такую махину построить? — усомнился я.
— Дак как? Заводил веревкой бревна наверх и рубил потихоньку.
Одинова раза свалился с двенадцатого венца, только изматюкался и опять залез. Потом оказалось — два ребра сломал. Солдатом дедка звали. Все войны от русско-японской до отечественной прошел. Жена у него рано померла — дак четыре года две девки малолетки одни тут жили. А в колхоз так и не пошел. Два раза избу описывали за неуплату налогов.
— Куда ж тогда деваться?
— А куда хочешь, — отвечал дед зло. — Товаришшам до того дела не было.
Порой к великому неудовольствию бабы Нади мы с ним выпивали и сидели до самого утра. Захмелев, Василий Федорович становился разговорчивым. Однако водка его не оглупляла, а как-то молодила. Он вспоминал детство, сыпал стишками и прибаутками, частушками, загадками и быличками. Но из всего, что он рассказывал, моя память в точности сохранила только одну загадку.
— Батька меня, знаешь, как наставлял: утром выйдешь в поле — первый ни с кем не здоровайся.
— Почему?
— Вставать надо раньше всех, — усмехнулся дед. — Вот и не с кем здороваться будет.
Чем больше я узнавал этого человека, тем больше недоумения и горечи вызывала у меня его судьба. Он без сомнения принадлежал к той породе невероятно одаренных русских людей из простонародья, что и Михайло Ломоносов, но только с искореженной судьбой. Если бы в молодости, как многие из его сверстников, он уехал в город и стал учиться, то наверняка добился бы в жизни многого. Не зря говорил шукшинский чудик, киномеханик Василий Егорович Князев:
«— Да если хотите знать, почти все знаменитые люди вышли из деревни. Как в черной рамке, так, смотришь, выходец из деревни.»
Но до сорока лет дедушка Вася имел лишь начальное образование, полученное в первых четырех классах сельской школы. Когда я спросил его однажды, почему он не стал учиться дальше, обычно словоохотливый старик коротко бросил:
— Не захотел.
И больше не сказал ни слова.
Потом я понял, что дело тут было в глубокой личной обиде. Редко я встречал человека, который бы так искренне и страстно, а самое главное не вставая в позу, за дело ненавидел коммунистов и Советскую власть. Подобно Анастасию Анастасьевичу всю свою жизнь, как его ни звали и ни принуждали, дед не вступал в колхоз, а зарабатывал тем, что ходил с артелью плотников по району. Потом, когда на речке Вожеге построили маленькую ГЭС, стал работать на ней механиком. Для этого надо было получить специальное образование, и, взрослый мужик, он уехал в Великий Устюг и уселся с пятнадцатилетними пацанами за парту.
В деревне моя дружба с Малаховым казалась странной. Дед был человеком довольно высокомерным и всех держал на отдалении. Я думаю, причина его заносчивости заключалась в том, они были колхозниками, а он остался свободным и презирал их за рабство. Он никогда не высказывал этой мысли прямо и возможно даже не додумывал ее сам до конца — но несомненно чувствовал, что он всех, включая колхозное начальство и уполномоченных, на голову выше и заслуживает иной жизни и иного к себе отношения.
Его презрение к общественному строю доходило до такой степени, что заядлый охотник, он даже перестал охотиться после того, как в области ввели охотничьи билеты и лицензии. Старик не мог смириться с тем, что на земле, где испокон века охотились его предки и никому не давали в том отчета, он должен идти к кому-то на поклон за путевкой. Новая власть была для него властью оккупантов, и он не хотел уступать ей ни в чем. Хотя когда его звали в особо трудных случаях поработать на пилораме или посмотреть сломавшийся механизм, он шел и помогал, довольный, что обойтись без него не могут.
После этого дед начинал поносить колхозное начальство за бесхозяйственность.
— Тракторов да комбайнов в колхозе, почитай, полсотни. А хлеб все равно из района возят. Как отняли у мужиков лошадей, так и не стало ничего. Ни дорог, ни хлебов. А мельницы зачем порушили? Нерентабельны стали? Чтоб мужика привязать! Мужик с лошадью и мельницей плевать на всех хотел. Он сам проживет и сам решать будет, какая ему нужна власть. А теперь живем у товаришшей на их милости. Захоцут — привезут хлеб, а не захоцут — не привезут.
Сам он, когда весною сажал под картошку и лук, никогда не шел на поклон к трактористу. Брал колхозную лошадь, запрягал ее и перепахивал всю загороду. Пока были силы, старики держали корову, теленочка или поросенка. В избе имелся стратегический запас спичек и соли, и мой единоличник был готов в любой момент оторваться от сельповского снабжения и пуститься в автономное плавание. Последние лет тридцать он никуда из деревни не выезжал и никакая сила не заставила б его тронуться с места. Он врос в эту землю, где родился и где, точно знал, что умрет. Однако при этом дедушка вовсе не был чужд достижениям науки и техники, обожал всяческие механизмы и сено косил не косою, а чешской сенокосилкой, которая постоянно ломалась и которую он с завидным упорством чинил.
Он казался мне осколком той рухнувшей цивилизации, следы которой, начитавшись беловского «Лада», я надеялся здесь найти. В своем прекраснодушии я воображал, что в русской деревне встречу живой христианский дух, но с грустью обнаружил обратное. Обитатели Падчевар к религии были равнодушны. Конечно же они по-своему молились Богу и просили о заступничестве. Но это был скорее родительский страх за детей и внуков, хозяйский — за огороды и скотину, вера, перемешанная с суеверием. Все церкви и часовни в округе порушили в коллективизацию, и до последнего времени ближайший храм находился в Вологде, до которой был день пути. Праздники для большинства селян давно превратились просто в лишний повод, чтобы выпить. Дед был вероятно единственным человеком на всю Осиевскую, кто читал старую Библию, на свой лад ее толковал и прочно держался старины. Со своей гордыней он вряд ли был большим христианином по отношению к миру — в его характере скорее было что-то старозаветное. Подобно тому как для староверов их неизменяемость обычаев есть знак приверженности дониконовской эпохе, для Василия Федоровича она была знаком непоколебимой верности доколхозным временам.
Он более жил в прошлом, чем в настоящем и без устали рассказывал мне про былые деревенские торжества, которые помимо общих для всех крестьян Пасхи, Вознесения, Троицы, Петра и Павла, Ильи-пророка, Преображения, Успенья, Покрова, Николы и Рождества в каждом селе были своими и отмечались по престольному храмовому празднику. В Падчеварах таким был Михайлов день — двадцать первое ноября. На этот праздник, очень удобный по времени, оттого что приходился он много позднее окончания полевых работ, всей деревней под присмотром опытных стариков варили солодовое пиво. Тут же рядом крутились ребятишки, которым доставались вкусный солод и пряники, приходили гости из соседних деревень, и кумовья угощали пивом друг друга. Плясали до утра по избам и бродили по улицам с гармонью парни и девки. И хотя в тридцатые годы церковь Михаила Архангела разрушили, гулять и пить пиво продолжали еще долго, пока на хрущевской богоборческой волне не запретила поминать таким образом престол местная власть. Колхозники довольно легко смирились с запретом, променяв Михайлов день на праздновавшуюся двумя неделями раньше годовщину социалистической революции, или, как тут говорили, Октябрьскую, и ни понять, ни простить землякам этого отступничества дед в душе не мог. Правда, на Октябрьскую он тоже выпивал, поглядывая на всех колючими глазами, поносил последними словами Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина и, напившись, угрюмо декламировал:
Сидит Сталин на суку,Ест говяжую ногу,До чего же гадинаСоветская говядина.
или про Хрущева:
Безо всякого конфузаПрет и лезет кукуруза
Ему вежливо кивали, соглашались, посмеивались — но слушать не хотели. Он был невероятно одинок. Его единственный сын тоже нимало не походил на него. Кроме вина Васю маленького в жизни ничего не интересовало. Вася жил в соседней деревне и иногда заходил к отцу, но они казались совершенно посторонними людьми. Только худые лица и глубоко посаженные глаза указывали на их родство. Почему дед не смог передать ему хоть крохи своей богатой натуры, а сын хоть часть перенять, я не понимал. Но, видно, между ними что-то пролегло и попыток сближения они не делали. Старик помогал сыну по хозяйству — вместе косили, копали картошку, когда у Малахова-младшего никак не могла отелиться корова, дед принимал роды, но дальше этой взаимопомощи их отношения не шли.