Букашко - Владимир Моисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А Сталин что говорит?
— Товарищ Сталин считает, что нельзя до поры до времени карты раскрывать. Он считает, что мой журнал будет выглядеть, как самая дешевая самокритика.
— А вы с ним спорите?
— Я?! Нет… Но уж очень хороша идея. А вдруг товарищ Сталин передумает и разрешит, если вы, Григорий Леонтьевич ему об этом проекте напомните?
— Не могу вас обнадеживать.
— Я понимаю.
Горький откланялся и отправился сочинять свои гениальные проекты дальше.
*
Безвластие в нашем отделе продлилось всего лишь неделю. Все это время Институт бурлил, сотрудники с утра до вечера обсуждали возможные перемены. Назывались самые разнообразные кандидатуры, достойные заменить сгоревшего на работе товарища Леопольдова. Я старался не участвовать во всеобщей трепотне, поскольку что-то подсказывало — вновь назначенный начальник неминуемо окажется хорошо знакомым мне человеком.
Так и вышло. Однажды утром я увидел в институтском коридоре Александра Ивановича Букашко. Его сопровождал крайне возбужденный Михаил, который бестолково размахивал руками и что-то проникновенно разъяснял.
Случилось, отметил я равнодушно. И не ошибся. Призвали Букашко на новую государеву службу.
В первый же день я был вызван на ковер к новому начальнику отдела. Встреча прошла совсем не так сердечно, как прошлая, состоявшаяся в моем кабинете всего пару недель назад. Понятно, что Букашко, несмотря на свою явную дисциплинированность и верность идеалам, сохранил где-то в глубинах своей души (поскольку речь идет о партийном работнике, наверное, правильнее говорить — в глубинах своего организма) по-детски наивное представление о том, что назначение на должность начальника отдела автоматически делает его моим руководителем. А потому общаться со мной по-прежнему ему непозволительно, поскольку роняет авторитет.
— Ознакомился с программой ваших действий, Григорий Леонтьевич.
— С программой? С какой программой? — удивился я, но тотчас сообразил, что речь идет о моей первоначальной записке, направленной товарищу А., в которой я безответственно рассуждал о ментальных способностях диких муравьев, как о самом перспективном направлении в достижении практического бессмертия. Я уже и думать забыл о муравьях и о своих первоначальных планах, но бумажке дали ход. И теперь она превратилась в официальный документ.
— И как она вам? Правда, хороша?
— Никто до вас не связывал проблему бессмертия с нравственными исканиями среди несознательной части диких муравьев. Вы — первый.
— Ага! Значит, оценили! — что-то шевельнулось в моей душе. Я словно бы проснулся после долгого и неестественного сна. Ненависти к диким муравьям я больше не чувствовал.
Букашко болезненно зажмурился.
— Нет, — вырвалось у него явно против силы. — Сомневаюсь, что муравьи, пускай и дикие, отвечают чаяниям советской общественности. На вашем месте, Григорий Леонтьевич, я бы решительно пересмотрел направление поисков. Решительно и бесповоротно.
— Например? — искренне удивился я. До этого момента мне и в страшном сне не приснилось бы, что в голову Букашко может прийти абсурдная мысль, что вместе с должностью он получил право указывать, какими научными исследованиями мне следует заниматься. Потакать ему не следовало. — Что это за игру вы затеяли, товарищ Букашко?
Букашко покраснел. Ему явно было не по себе. Но он быстро взял себя в руки, набрал в легкие побольше воздуха и выпалил на одном дыхании:
— Почему бы вам вместо муравьев не заняться тараканами? Это ведь сделать не трудно?
— А зачем? — удивился я.
— Для вашей же пользы… Тараканы — значительно ближе к пролетариям, чем муравьи. Неужели, не понимаете?
— Я не занимаюсь тараканами, — мне захотелось нахамить своему новоявленному начальнику. — Я не занимаюсь муравьями. Мой метод достижения практического бессмертия только основан на работе с дикими муравьями. А это, признайтесь, совсем не одно и тоже. Запомните на будущее!
— А разве есть разница?
— Конечно. Об этом не знают только явные идиоты и выпускники Коммунистической академии, — вспылил я. — Во-первых, строение задних лапок…
Букашко помрачнел и что-то записал в тетрадку, которая лежала у него на столе.
— Не буду спорить, вам виднее… Руководство вам полностью доверяет. Со своей стороны, я обещаю оказывать посильную помощь. Жаль, конечно, что мне не суждено было стать героем гражданской войны. Не исключено, что на этом посту я бы сумел принести партии больше пользы. Но… ЦК бросил меня на науку. Я понимаю, что нельзя оставлять этот новый трудный участок без партийного руководства и контроля. Значит, здесь мое место, здесь я буду перевыполнять нормы выработки и совершать свой ежедневный трудовой подвиг… Только не подумайте, Григорий Леонтьевич, что я затаил на вас обиду. Какие могут быть обиды между своими…
И тут Букашко задумался. Неожиданное, надо сказать, получилось зрелище. Его нос слегка сморщился, глаза остекленели, дыхание участилось. Мне даже показалось, что в кабинете эхом отозвалось встревоженное биение его сердца. В первый момент я испугался, что невольно повредил здоровье ценного кадра, но потом сообразил, в чем дело, и успокоился.
Нечто подобное произошло однажды с товарищем А., когда тому вздумалось решать, гад я или нет. Это был не простой вопрос, скорее идеологический, чем бытовой, поскольку предполагал ответственность за любой вариант решения. И это правильно. Букашко сказал: "Между своими"… Но можно ли считать меня своим, он не знал. Впрочем, этого не знали так же: товарищ А., Буденный, Киров, Сталин, Горький, Лысенко, Богомолец и многие-многие другие видные деятели коммунистического движения.
То есть то, что я чуждый — было ясно и без обсуждения, но перекрывала ли польза от моей деятельности эту чуждость, решить пока никому не удалось.
Я решил немного помочь Букашко выйти из затруднительного положения.
— Вы, Александр Иванович — мой начальник, я — ваш подчиненный. Совсем своими людьми мы не можем быть из-за разного служебного положения. Вы — мой командир.
— Правда? — обрадовался Букашко. — Как это замечательно, Григорий Леонтьевич! Вам уже говорили раньше, что вы на редкость серьезный и дисциплинированный сотрудник?
— Нет.
— Значит, я первый! Впрочем, я вас больше не задерживаю. Можете быть свободным.
*
Букашко покинул мой кабинет окрыленный. Но я решил, что потакать ему не следует.
Я пожаловался товарищу А.:
— Невозможно работать, как здесь развернуться, если не удается применить на практике мои наработки?
— А ты как думал, Григорий, что тебя просто так понизили в должности, без надобности? Ошибаешься. Все продумано. Но если ты боишься, что тебя опять привлекут по известному делу, можешь успокоиться, папка с твоим личным делом перенесена в шкаф «НОС». Ты теперь у нас — не руководящий ответственный специалист, то есть, работник, в результатах труда которого заинтересованно Политбюро, но без права отдавать директивы.
— А Букашко?
— Я послал тебе его в помощь. Александр Иванович будет лично осуществлять шмон.
— Спасибо, — неожиданно вырвалось у меня.
Я положил трубку и на меня напал смехунчик. У меня текли слезы, и свело скулы, но остановиться все равно не мог. И как тут остановиться, если в научный отдел начальником назначили человека, основная обязанность которого — шмонать по рабочим столам сотрудников! Оригинально!
*
Но к чести Александра Ивановича надо отметить, что он старался, как мог. Ему хотелось как можно быстрее завоевать у сотрудников научный авторитет. Не знаю уж, кто ему подсказал идею, но именно по его распоряжению в Институте провели закрытое собрание коллектива, посвященное разоблачению теории относительности Альберта Эйнштейна. Подобные проработки в других научных институтах давно уже стали обычным явлением. Но у Леопольдова все никак руки не доходили.
Я посетил это собрание. Надо сказать, что поначалу Эйнштейна прорабатывали как-то без огонька, по приказу. Впрочем, это и понятно, если бы в зале присутствовал сам создатель теории, ему бы досталось по первое число, а так, за глаза, какой смысл попусту тратить полемический задор?
Докладчик, специальный человек из числа промарксистски настроенных философов, бесцветным голосом перечислял основные грехи "явно буржуазного ученого, главный смысл занятий которого — отвлечь своими заумными идеями массы пролетариата от справедливой борьбы за свои социальные права". Больше всего Эйнштейну досталось за то, что он отрицал наличие в природе мирового эфира, "существование которого, по словам докладчика, прямо следует из философии диалектического материализма".
Стали принимать резолюцию с осуждением и решительной просьбой к Эйнштейну прекратить, наконец, свои провокационные исследования, как вдруг один из сотрудников, молодой еще человек, смущенно спросил что-то об опытах Майкельсона.