Девять - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, девочек позовем, а, шеф? – спросил наконец Белобрысый.
– Не, – сказал Болек, – завтра дело есть.
– Тогда пусть Цапля пустит музыку, что ли, – сидим тут, будто у нас горе какое. Не беспокойся, шеф, все будет о'кей. Я все сделаю.
– Ладно. Пусть заводит. Но что-нибудь спокойное, – согласился Болек.
– Тут есть одна песня, класс. О матери и моторе, – обрадовался Белобрысый. Он позвал бармена.
Цапля вышел из-за бус со стаканом в руке.
– Эту, новую, Цапля. Где о моторе.
Цапля кивнул и стал рыться в дисках. Наконец нашел, поставил и нажал на кнопку.
– Как они называются? – крикнул Белобрысый.
– «Светляки», – ответил Цапля.
Какое-то время они слушали музыку, а Пакер даже пытался притоптывать в такт ногой.
Болек допил пиво, поиграл стаканом, наконец поставил его и сказал:
– Я не больно-то просекаю, в чем там фишка.
– Да уж не «Бони-М», – поддакнул Пакер.
– Точно. Лучше отвези нас. Наутро работенка есть, – подвел итоги Болек.
Они вышли в темноту. Снизу от Вислы дул холодный ветер, совершенно без запаха, а сигналы автомобилей перекликались где-то вдали, в остекленевшем воздухе, словно одинокие души, осужденные на вечные муки.
Сейчас он снова был в Берлине. Ехал в метро, считал остановки, сжимая в кармане билет. Иногда он ловил на себе чей-то взгляд, но поскольку дело было уже после объединения, он утешал себя мыслью, что его можно принять за дедерона.[62] Все свое он нес с собой, в болоньевой сумке с надписью «USA», купленной на базаре в Варшаве. Над ним простирался город, который он ненавидел и которого жаждал. Он кожей чувствовал его огромное подножие над собой. Здесь была не работа, а говно. Три дня запары, в пыли, среди щебня, где только кран с холодной водой, поэтому он знал, что от него воняет, несмотря на взятый из дома дезодорант «Варс». Он сюда приехал к одному мужику, тот явно не ожидал, что он заявится. Месяц назад они глубокой ночью на Торговой обнимались, как братья, и клялись в вечной дружбе. И вот он здесь, с тремястами марками в застегнутом на пуговицу и булавку кармане. Едет и считает остановки. На Оскар-Хелене-Хайм вошли двое черных. Он не осмелился поднять глаза и сидел уставившись на их новые белые «найки». Его мокасины потрескались и были серыми от пыли. На одном оторвалась бахрома. Он машинально спрятал ногу под сиденье. Болела натертая ладонь. Тильплац, Далем-Дорф, а в карманах крошки табака и задубевший носовой платок. Вообще-то он мог бы ездить так бесконечно. Нормально. Сидишь, не дергаешься. Не надо протискиваться сквозь толпу у вокзала, не надо объяснять на пальцах, какой тебе дать бутерброд, не надо сидеть и цедить пиво, чтобы хватило подольше. Да, здесь нормально. Никакой суеты, никакой ругани, а праздное воображение занимают приземистые, мужиковатые немки, примеряющие золотую бижутерию и черное белье в бездонных пропастях огромных магазинов на Кудаме. Будто он наблюдает за ними сквозь стеклянные панели, а нагие женщины его не замечают, он для них невидим. Их мертвенные тела не имеют человеческого запаха и отражают свет, словно лакированные. Они расхаживают по этажам стеклянных башен, примеряют пальто и пояса для чулок, бросают их и идут дальше, в другие секции, к следующим вешалкам и полкам в поисках туфель, ремешков, духов, перчаток, колец, и тоже их бросают, бродя уже по щиколотки в раскиданных вещах, до которых они едва успели дотронуться, а магазинные интерьеры – это бескрайняя зеркальная анфилада, лабиринт – то ли рай, то ли вечность, – и Павел тоже хочет туда попасть, но в стеклянных стенах нет ни щелки, ни трещинки, ни дверной ручки, они абсолютно гладкие. А женщин все прибывает, новые проникают туда прямо с улицы, просто перетекают сквозь стекло и, попав внутрь, сразу скидывают с себя свои старые вещи, и на блестящих плитках пола растут горы благоухающей одежды, а он по-прежнему никак не может войти.
В темно-синих сумерках мигали зеленые и белые огни. Как лампочки на елке. Из глубины Краковской потянуло холодом, и она почувствовала на лице острые иголки. Швы между тротуарными плитками уже тронуло белым – ветер наметал туда ледяную крупу, и получался геометрический узор. Грохот переместился вправо, спустился ниже, задрожала земля. Руки в карманах уже закоченели. Наконец огоньки пропали и грохот стих. Самолет приземлился. Однажды она видела в кино, как выглядит взлетная полоса ночью. Та была похожа на черную воду. Сигнальные огни отражались от поверхности бетона, и казалось, машина пробьет эту черную гладь и будет падать до самого земного ядра, но все закончилось благополучно.
Она уже успокоилась. Ей необходимо было убежать от всего и позволить событиям подступать медленно, чтобы они успели остыть и сделаться прозрачными. Она присматривалась к ним, и страх переставал биться в ее теле. В конце он совсем замер, застряв холодным комком в горле. Водитель сказал ей, что это последний автобус и что возвращаться ей придется уже ночным. Трамваи тоже уже ушли в парк. Она прошлась немного вперед, чтобы услышать звук собственных шагов. Вокруг не было ни души. Автомобили объезжали бетонный островок. Одни только трогались в путь, другие возвращались. Она нащупала что-то за подкладкой куртки. Нашла дырку и вытащила свою старую зажигалку с леопардовым узором. Язычок пламени появился и погас.
«Газ, наверное, вышел», – подумала она. Подошла к урне. Нашла длинный окурок с белым фильтром. Согрела зажигалку в ладони, и это помогло. У дыма был ментоловый привкус. Мимо проехал какой-то длинный автомобиль. Оттуда летел гудящий ритмичный бас, хотя все окна были закрыты. Зарево, поднимавшееся над центром города, было таким ярким, что невозможно было заметить, где кончается небо и переходит в городской, земной воздух. Время от времени где-то над Мокотовом выныривала луна. Она была почти правильной круглой формы и белая, как ртуть. Облака закрывали ее, но она все равно проглядывала сквозь них, словно холодный слепой зрачок, который не мог оторвать от нее невидящего взгляда. Снова послышался гул.
«Те, наверху, счастливые, как ангелы, – подумала она. – Они сидят в мягких креслах, красивые девушки подают им разноцветные напитки, а город внизу похож на звездное небо или хрустальный дворец; оттуда красная точка ее сигареты совершенно не видна, потому что на всем свете не найдется огонька меньше». Она снова увидела мерцающие зеленые и белые огни. Они двигались сюда с юга, из самой глубины тьмы.
«Там Закопане, – подумала она и в ту же секунду почувствовала во рту привкус тлеющего фильтра. – Там Закопане, но этот летит откуда-то издалека, из теплых стран». Она не представляла, как они расположены на карте, ей виделись только пальмы, солнце и голубая вода. Она бросила окурок. Гул стал снижаться, потом упал, накрыв ее, и она ощутила, что это все-таки тоже какая-то защита. Когда на трамвайном круге появился первый ночной трамвай, холодный комок в горле начал таять.
Что-то стало портиться в этом механизме. Рассыпаться, рваться. Все чаще там зияли пустоты, как обрыв киноленты, когда экран вдруг начинает светиться ярким белым светом, а публика принимается. свистеть и топать. Появились какие-то незнакомые люди, что-то им было от него надо. Они смахивали на телевизионные головы, читающие новости, только обращались они почему-то прямо к нему. Берлин пропал. Все прошлое исчезло, его место заняло бессмысленное настоящее. Он ничего не узнавал. Так бывает всегда, когда сознание, устав от самого себя, хочет вырваться на свободу. Что-то его напугало, вдруг перехватило дыхание, и он открыл глаза. Пошарил рукой вокруг себя и опрокинул бутылку с водой.
– Ich entschuldige, – сказал он по-немецки, чтобы проверить, сон это или явь. Слова вышли из него без сопротивления. – Zug nach Braunschweig, – сказал он снова. – Совсем крыша поехала. Осталось по-русски заговорить, – произнес он вслух по-польски. Нащупал бутылку, отхлебнул воды и прошептал: – Danke. – Игра ему понравилась. – Autobahn, Strasse, bitte. – И он зашелся от смеха, насколько хватило дыхания. – Hande hoch, schnella, schnella. – Он не мог остановиться, и надтреснутые слова вылетали вместе с остатками воздуха, наконец он почувствовал, что его прошиб горячий пот, и тогда он замолчал, но тут же, набрав в грудь побольше воздуха, снова начал свою литанию: – Ручонки, ручонки, Ганс, – едва сдерживаясь, чтобы дико не загоготать, но даже его придушенное хихиканье эхом отзывалось в темноте.
Силы покинули его. Немного согревшись, он снова впал в дремоту, будто и не просыпался. Ему снилась Зося в какой-то квартире, в которой он никогда раньше не был. Она шла через длинную, бесконечную вереницу комнат. А он не отставал от нее ни на шаг. Он не преследовал ее, просто это была такая игра, потому что девушка то и дело оглядывалась, словно проверяя, поспевает он за ней или нет. Вокруг был образцовый порядок. Застеленные постели, чистые столы, расставленные стулья, вазы на этажерках, тяжелые занавеси на окнах, и непонятно, день за окном или ночь. Свет шел неизвестно откуда, – он не заметил по дороге ни одной люстры или лампы. И было совершенно тихо. На Зосе были туфли на высоком каблуке. Он знал, что она ведет его, пытается указать ему путь, отвести в безопасное место в глубине лабиринта, где его никто не найдет. Диваны, пуфики, кушетки и стенки, заполненные безликими вещами. Иногда он приближался к ней на расстояние вытянутой руки, но эта близость оказывалась растяжимой и обманчивой. Он видел выпуклости ее ягодиц под тканью короткого платьица и открытую шею с отчетливой линией позвоночника. Она распахивала все новые двери, а он не мог схватиться ни за одну дверную ручку, не мог дотронуться ни до одного предмета, они ускользали, или до них невозможно было дотянуться. Он доверял ей и любил ее бесконечно. Чувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. Под легкой тканью ее светлого платья обозначалась линия лопаток. Он побежал. Она ускорила шаг и тоже побежала – легко, плавно, и ее волосы развевались, словно от ветра. Он ощутил абсолютное счастье, ведь если они бегут, значит, он же в конце догонит, и она хочет этого так же, как он, только сначала ей надо привести его в безопасное место. Справа и слева блестели лаком мебельные стенки цвета махагон. На кожаных диванах громоздились красные с золотом подушки. Зеркала в резных рамах удваивали пространство. Черные телевизоры стояли на серебристых столиках возле стен, оклеенных обоями, свечи в затейливых подсвечниках были погашены. Зося толкнула двухстворчатые двери, и они оказались в огромной кухне. Металлической и прохладной. Поверхности, покрытые полированным металлом, излучали космический свет роскоши и желания. Пол был теплый. Он чувствовал это так же отчетливо, как растущее возбуждение. Никаких других дверей, кроме тех, в которые они вошли, там не было, и он понял, что это конец гонке. Зося стояла к нему спиной, опершись руками о большую кухонную мойку. В памяти мелькнула сцена из какой-то порнухи, но он знал, что это другое, что с этого момента все будет не так, как раньше, и он не должен думать о таких вещах. Он подошел и обнял ее. И ощутил сладкую дрожь. Опустился на колени и обхватил ее бедра. Она стала поворачиваться к нему. И тогда он заметил, что она одета уже не в платье, что ее воздушный наряд куда-то пропал и превратился в фиолетовый спортивный костюм. Над Павлом, расставив ноги, навис Белобрысый. Павел попытался отодвинуться, но Белобрысый схватил его за волосы и притянул к себе.