Девять - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Белобрысый и Болек не спали. Белобрысый вел машину, а Болек сидел уставившись в пустоту Лазенковской. Въезжали на мост. Справа темнел Торвар.[63] Болек думал об Ирине, сравнивая ее с Силь. Если их поставить рядом, они прямо как мать и дочь. На самом деле это тоже смахивало на сон, потому что одна плавно превращалась в другую помимо его воли. Он ехал к Силь, но, если по правде, ему хотелось к Ирине. Мужчине нужно, чтобы женщина его понимала. А что могла понять Силь? Ничего. Он пытался вспомнить себя в шестнадцать лет, но ничего, кроме разных происшествий, в голову не приходило. Такой же дурочкой была и Силь, а ему хотелось, чтобы кто-нибудь, хоть раз в жизни, понял его без слов. Кроме того, Ирина была значительно крупнее. Серебряные круги от фонарей были похожи на ее серьги, а ночь – на черный лифчик, который он заметил в вырезе ее платья. А Силь – просто воробей, даже схватить не за что. Силь и Ирина. Ирина и Силь, повторял он, и от этого повторения «а» куда-то задевалось и вышло Ирин. Как красиво, подумал Болек. И решил: в следующий раз, когда они увидятся, он обязательно так ее назовет.
А Белобрысый никогда и не просыпался, хотя и смотрел на все, как правило, открытыми глазами. Жизнь принимала какие попало формы, – о чем тут думать. Делай так и так, и выйдет то и это. Во сне задумываться нечего, точно так же, как ото сна невозможно увильнуть. Люди и вещи существуют лишь постольку-поскольку. Вещи даже надежнее, потому что меняются они медленнее, чем люди, которым то одно подавай, то другое. Он знал чего хочет и брал это без всяких комплексов.
Проезжая над Парижской, он хлопнул ладонями по баранке и сказал:
– Не волнуйся, шеф. Мы его достанем.
– Я не волнуюсь. Так, задумался, – сказал Болек.
А Зосе снился Панкратий. Во сне он был большим, больше собаки, размером почти со льва. Они рыскали по темным закоулкам уверенным, пружинистым шагом. Зося чувствовала себя с ним сильной, проворной, освободившейся от ненужных мыслей. По-настоящему это он ее вел. Рукой она касалась шерсти у него на загривке. Под кожей перекатывались твердые мускулы. Мокрый асфальт блестел, а дома вокруг становились все ниже. Света в окнах не было, припаркованные автомобили были старые и убогие. Зося никогда здесь не была, да и не пошла бы она никогда сюда одна, но сейчас ее взгляд пронизывал темноту насквозь. Она была вся в черном. Но это тоже был не сон, а лишь игра Зосиного воображения – потому что она лежала с открытыми глазами. Панкратий спал, свернувшись в клубок на подушке. Окна были занавешены, и везде горел свет.
Пейзаж за окном был освещен, как большая сцена. Бесконечный мир, простиравшийся снаружи, казалось, был заключен в голубую коробочку. Утро пятницы, значит, как всегда, с Охоты на Прагу, с Жолибожа на Мокотов и обратно тянутся вереницы автомобилей, а в голову лезут какие-то геометрические мысли. Плоскости домов заходят одна на другую, а обе вместе – на плоскость неба. Свет с востока разбивается о прямые линии крыш. Внизу лежит тень. Лужи еще стянуты льдом, лед отражает свет, тот падает на стекла, те множеством блестящих плоскостей тоже отражают его и преумножают эти отражения до бесконечности, и одно из них попадает в зрачки его глаз. То, что он видит, – это только сумма или производная от бесчисленного множества рефлексов – такая мысль принесла ему удовлетворение. Стой себе и ладно – раз все равно не знаешь алгоритма извлечения смысла из миллиона случайностей. Кольцевая развязка отражалась в его мозгу, как в выпуклом зеркале. Он представлял, как картины стекают вниз по полированной сферической поверхности и исчезают, но вид за окном – это как вечность, ему не будет конца. Единственное, что ему мешало точно интерпретировать действительность, – то, что за этим лазурным краем невозможно было ничего углядеть. Тут он прервал свои размышления, и вещи вновь заняли свои привычные места. Это было нетрудно, потому что мысли у него вообще-то уже закончились, как кинолента. Если раньше они тянулись вереницей разнообразных картин, то теперь в голове с легким шелестом прокручивалась совершенно прозрачная лента.
– Ну вспомнил наконец? – услышал он голос за спиной, но не обернулся, потому что не хотелось возвращаться туда, где было темно, тесно и чересчур сложно.
– Даже полотенца, б…дь, у тебя нет. – Павел расчесывал пальцами мокрые волосы. – Ни лампочки, б…дь, ни туалетной бумаги, память и то отшибло. Мне нужен этот номер, слышь, ты?
Он двинулся в сторону Яцека, но неподвижность его фигуры действовала отрезвляюще. Павел остался стоять посреди комнаты, глядя на свои мокрые руки. Потом очнулся и опять закричал:
– Номер! Хорош выстебываться! Говорил, запомню. Так давай вспоминай, нечего тут торчать, как х…, у окна этого долбанного и целый час туда пялиться, будто там чего увидел. – Павел пнул стул и застыл на месте, поразившись тому, что сделал.
Яцек не пошевелился, лишь медленно сказал:
– Если ты не прекратишь, то я не вспомню. Мне нужно сосредоточиться.
– Ты уже целый час сосредотачиваешься. Да ты двинутый. Сразу видно, что с задвигами.
– Позвони туда еще раз.
– Я не могу. Он сказал, чтобы я больше не звонил, чтобы я исчез, что только один раз и все.
– И что? Слушаться его будешь? Иди и позвони.
– Вспоминай давай.
– Я пытаюсь. Не выходит…
– Вспомнить ты не можешь и впустить меня ночью тоже не можешь…
– Да, я не мог.
– Потому что тебе, б…дь, страшно было! Так боялся, что обосрался! – Он снова двинулся на Яцека. Руки у него уже высохли, и он сжал их в кулаки.
– Не ори на меня. Иди лучше отсюда, если орать сюда пришел.
– Куда я пойду? Мне телефон нужен. Сидишь здесь в говне.
– Ни в каком я не в говне. – Яцек повысил голос.
– В говне. Придут и грохнут тебя. Найдут, не волнуйся, потому что ты дурак, такой же дурак, как я, еще хуже, и поэтому придут и вытащат тебя отсюда, и вот тогда-то ты и обосрешься реально, не боись, они стучаться не будут, просто войдут вместе с дверью, и все, и тебе останется только в окно выскочить, но сначала ты часами будешь стоять у двери и слушать. Как я. И тогда ты начнешь ходить и просить, чтоб кто-то подсказал тебе телефон или чтоб тебя впустили, но хрен, никто тебя не пустит, такую рвань никуда не пускают, и ты будешь стоять у этой двери и слушать…
Яцек повернулся с какой-то неестественной быстротой и вцепился рукой ему в лицо. А другой бил наотмашь. Они пролетели через комнату, перевернули стол и покатились по полу. Полка закачалась, и на сплетенные тела посыпались книги. Приятели дрались посреди этой разрухи, среди руин, на развалинах. Теперь они перестали махать руками и то пытались душить друг друга, то щипались, но оба были настолько ослаблены, что хватались только за одежду, смешно дрыгая ногами в поисках опоры, правда, порой это смахивало на предсмертную агонию. Они катались по черепкам разбитой посуды, упавшей со стола, по этой свалке, все под ними хрустело, брякало, крошилось на еще более мелкие кусочки и скользило по остаткам супа, разлившегося по полу. Время от времени они, выбившись из сил, просто лежали рядом или один на другом, тяжело дыша, и тут же снова бросались в бессмысленную схватку, вовсе не смертельную, вызванную не ненавистью, а безнадежностью, как пьяная любовь или истерика. Потом они встали на колени, снова схватились и снова упали, но уже заторможенно, как на замедленной кинопленке, потому что даже тяжесть собственных тел была для них чрезмерна. Они барахтались, карабкаясь друг на друга, словно там, ближе к полу, им не хватало воздуха и они хотели выбраться на поверхность, – пока наконец не почувствовали, что на самом деле ищут лишь, на что бы опереться. В квартире раздался стук. Оба замерли, обнявшись и задержав дыхание, и стали вслушиваться. Но это всего лишь кто-то снизу колотил в потолок. Они отодвинулись друг от друга на полу, дыша как псы. Потом Яцек отполз в угол, повернулся спиной и сжался в комок.
Павел попробовал встать. Попытался подняться на руках – раз, другой, – бесполезно. Лучше было оставаться на месте, вслушиваясь во внезапно наступившую тишину. За стенами шла жизнь. Из носа текла кровь. Красная струйка на верхней губе постепенно застывала. Он хотел достать ее языком, но крови было кот наплакал.
«Даже подраться не можем, – подумал Павел. – Некому научить было. Только принеси, да унеси, да подмети, дураком и вырастешь. Теперь уже поздно». Он сунул руку в карман брюк, чтобы нащупать что-нибудь привычное, но ничего, кроме мелких денег, там не было. Он достал их и стал пересчитывать. Павел любил так делать в свободную минуту. Разглаживал, складывал и раскладывал банкноты. Это помогало легче переносить одиночество. Он покосился на Яцека, потом быстро пересчитал деньги, сложив по порядку номиналов. Согнул пополам и спрятал в карман. Он уже успокоился. Дыхание выровнялось, мускулы перестали дрожать. Встал, подошел к Яцеку и сел рядом на корточки. Тот лежал не шевелясь, без единого звука.