Девять - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но старые я не выброшу, – думала она. – Не такие уж они старые, если честно».
Они притормозили у перехода. По зебре шла платиновая блондинка с длинными волосами. В руках у нее была красная сумка. Силь успела разглядеть ее красные туфли. На каблуках были золотые накладки. С Киевской ехал тринадцатый. Задержался на остановке. Трое малолеток стрельнули хабариками. Вошли в задние двери и встали там на площадке.
Чутким становится тело, когда его переполняет страх. Они лежали, неподвижно распластавшись на полу, чтобы не дрогнул воздух, не мелькнула в глазке тень. Этажом ниже кто-то клал сахар в чай. Они слышали шелест насыпаемого песка, мягкий отзвук, с которым кристаллики преодолевали поверхностное натяжение жидкости, и звяканье ложечки о стекло. Чай, должно быть, уже остыл, потому что его прихлебывали без остановки, – звук слышался непрерывно, пока стакан не опустел и наконец не стукнулся о блюдце. Больше его не трогали. В приюте на Палюхе лаяли собаки. Они кидались на сетчатые перегородки боксов, их лай смешивался с лязгом стальной проволоки. На Эмилии,[69] в костеле Святой Варвары, была полная тишина, и они улавливали ее так же, как и все остальные звуки города, слившиеся воедино, – шум входил в квартиру и наполнял ее собой, вытесняя воздух. Было душно, и они боялись вдохнуть. Тот, с чаем, встал со стула и сделал три шага в направлении окна. До них донесся мужской голос, который произнес: «Но их потенциальные противники и жертвы не имеют ни малейшего шанса, поскольку не могут развивать большую скорость и не обладают развитым хищническим инстинктом. Борьба за территорию или за выживание всегда кончается для них смертью или, в лучшем случае, увечьем». Голос умолк, и раздалось пение. Человек на нижнем этаже перешел на кухню, и сквозь слова песни было слышно, как он открывает холодильник, что-то вынимает, ставит, и вот уже на сковороде зашипело сало, и хрустнули скорлупки разбиваемых яиц. Этот тип, должно быть, весил немало, потому что стены и пол дрожали при каждом его шаге. На ногах у него были шлепанцы. Они издавали такой плоский шлепок. Пение оборвалось, его сменил монолог на немецком языке. Стул снова заскрипел, значит, он сел. Вилка звякнула по фарфору. С улицы донесся звонок трамвая. Двумя этажами ниже шумела вода в бачке унитаза и кричали дети. Раздалась музыкальная заставка «Cartoon Network», и они сразу умолкли. Сосед снизу, наверное, все съел, потому что вилка звякнула последний раз и все. Потом он рыгнул и длинно, протяжно пернул.
– Кто там живет? – Павел беззвучно артикулировал губами, тыча указательным пальцем в пол.
Яцек покачал головой, и оба снова замерли, уставившись на дверь, из-за которой доносились сотни звуков, – так же как из-за стен, потолка, из города и его предместий: гудение металлургического завода, свист пара на теплоэлектростанции, рев истребителей на Окенче, лязг буферов в депо, возносящийся до небес, – все, смешавшееся в неопределенный гул.
Павел пошевелился, подтянул к себе ноги и хотел встать на четвереньки. Яцек схватил его за холку и прижал к полу. Тот покорно распластался на линолеуме.
– Долго еще? – спросил он беззвучно. Услышал, как захрапел тот, снизу.
Оба задышали свободнее. За дверями что-то пошевелилось, задело за дверь и затихло. Темное стеклышко глазка мертво блестело. Яцек ослабил хватку. Павел медленно перевернулся на спину и лег, разбросав руки по сторонам. Всем телом он чувствовал, как дом вибрирует в такт радио-, теле– и электрическим волнам, пылесосам, миксерам, холодильникам, стиральным машинам, как он колышется вместе с пламенем конфорок, а тепло поднимается вдоль стен, обволакивает его уставшее тело и растворяется в нем, так что остается одно мокрое место, пятно невидимой бесполезной энергии, которое, испаряясь, возносится на небо и бесследно тает там. Яцек пошевелился. Медленно, делая почти неуловимые движения, пополз в прихожую, дыханием поднимая с пола облачка пыли. Добрался до двери. Он был похож на больную, не настоящую ящерицу. Приложив ухо к порожку, Яцек замер, прислушиваясь. Сорок четыре телевизионных канала несли утешение зрителям города, но им с Павлом ждать было нечего. Для них были только тишина, отголоски жизни и застывшее время, как кровь в жилах мертвеца. Павел смотрел в потолок, там тоже что-то происходило. Крошки штукатурки сыпались ему на лицо. Яцек обернулся к нему, приложив палец к губам. Стук их сердец наполнил квартиру.
Болек встал наконец с постели. Подождал, пока за Пакером и Силь закроется дверь, поворочался с боку на бок, заснул, проснулся, зевнул и спустил ноги на ковер. Почесал под мышкой, с удовольствием разглядывая обстановку вокруг. Он переводил взгляд с одной вещи на другую, и ему было приятно. Разве поймаешь такой кайф, если дома есть кто-то посторонний. Вообще-то ему нравилось общество, но, когда люди прикасались к его собственности, его это напрягало. От одного их прикосновения всего как бы слегка убывало. А сейчас, в тишине, в одиночестве, всего как бы прибывало. Он встал, подошел голый к окну и раздвинул занавески. На вид из окна ему было наплевать, но поскольку это был вид из его окна, он уделил ему немного внимания. Нашел свои кожаные шлепанцы и пошел в глубь квартиры. Не торопясь. Так, чтобы ничего не ускользнуло от хозяйского глаза: искусственные цветы в пластмассовых горшках, картины в затейливых рамах, пурпурные табуреты, сабля на стене (кто-то ему подарил, он уже не помнил кто), латунный вентилятор в форме букета лилий на потолке, золотистые дверные ручки, изображающие львиные лапы, овальное зеркало с бра в виде тюльпана, гладкие и тисненые обои, ночники из красного стекла около белых лохматых диванов, черные тумбочки с круглыми медными ручками, где в ящиках лежали старые спортивные еженедельники, порножурналы и расчески, шкафы, набитые костюмами, комоды с остальным добром, подоконники из мрамора на заказ, гипсовые розетки на потолке и отделанные под мрамор карнизы над камином – там, где чеканка с березовой поляной и лампочка плюс комплект посеребренных каминных принадлежностей, – голубые часы в стиле рококо с семью мелодиями на выбор – тремя веселыми, тремя грустными и одной – happy birthday to you; электронный календарь на фотоэлементах, начинающий говорить женским голосом по-английски всякий раз, как кто-то проходил мимо, вращающееся кресло с кучей только что постиранных носков, свернутых в клубки, компьютер и монитор, к которому Болек потерял всякий интерес, пять раз подряд проиграв в «Экстерминатора»; никелированная машинка для завязывания галстука, машинка для завязывания шнурков и чистки ботинок, велосипед для поддержания формы, массажер, репродукция Фрагонара[70] и пепельница в виде коринфской колонны. Наконец он оказался в зале. Плюхнулся в плетеное кресло. Силь, как всегда, приготовила ему витамины. Он разорвал на них фольгированную оболочку, ссыпал в стакан с водой и размешал. Выпил одним махом и нажал на кнопку пульта. Два зверя загрызали третьего. Болек с омерзением переключил канал. Побритая наголо женщина шла по улице и пела. Прохожие не обращали на нее никакого внимания. Болек тоже лишь пожал плечами и пошел на кухню. На столе под стеклянным колпаком громоздилась гора бутербродов.
«Не больно-то она постаралась сегодня», – подумал он. Там были с ветчиной, лососем, с салями и сыром.
– Огурец и то ей лень было нарезать, – проворчал Болек. Он поставил сковороду на плиту, открыл холодильник, достал грудинку и отсчитал шесть яиц. Подумал и добавил еще два. – А что, на себе, что ль, экономить, – сказал вслух. Взял еду в залу.
Женщины на экране уже не было. Теперь там беседовали двое мужчин в костюмах. Болек уселся поудобнее и стал есть. Кусок яичницы, бутерброд, еще яичницы, еще бутерброд – с майонезом, кетчупом, соусом по-татарски и с горчицей, снова яичница, – и все это сидя голышом, в одних тапках. Шкварки Болек откладывал в сторонку и сначала ел без них. Шкварки были на десерт. Он разложил их на бутерброде с сыром и полил горчицей. В конце вытер тарелку кусочком хлеба. Икнул, потом рыгнул. Шейх, подняв голову, открыл один глаз.
«Вот так должен начинаться день, отныне и навсегда», – подумал Болек. Повалился на диван, растянувшись на нем во весь рост. Черная кожа скрипела под его большим белым телом, а он медленно и сонно перебирал в уме дела, которые его ждут. Телефон лежал рядом, стоило лишь протянуть руку, но он не торопился, потому что ему вновь явилась Ирина. Правда, Болек точно не знал, это он о ней думает или она приходит сама, но быстро отбросил сомнения и закрыл глаза. Таинственно улыбаясь, она зависла в дверях, одетая в прозрачный халатик с золотыми блестками. В руках у нее был огромный блестящий самовар, из которого валил пар.
Из окна были видны перроны. На багажных тележках и просто навалом лежали раздутые клетчатые сумки. Женщины с Зеленки, женщины из Зомбек шили не поднимая головы от машинок, а когда все же покидали свои места, их тут же занимали другие, стук игл и стрекот челноков не прекращался ни днем ни ночью, и каждый поезд до Минска, все склады до Москвы были забиты джинсовой, болоньевой, клеенчатой и хлопковой дешевкой, скроенной и состроченной здесь – из говна конфетка, да какая: с «золотыми» пластмассовыми пуговицами или «серебряными» пряжками. Бесконечный поток материалов с Дальнего Востока бежит в подвалы и полуподвалы, разбросанные по всему воломинскому направлению и, превратившись в вещи, течет вспять на восток, правда ближний, по-прежнему жаждущий фасонов, моделей, цветов, поддельного блеска Запада, словно там, в этих Шепетовках, Гомелях и Бобруйсках, столетиями все ходили голыми, а теперь у них внезапно открылись глаза, как у прародителей в раю, и они хотят поскорее прикрыть свою наготу, испытывая стыд перед остальным миром, давным-давно одетым. Женщины в тренировочных костюмах стояли на стреме. Стояли вокруг сваленных в кучу клетчатых сумок, готовые к обороне, точно стражи еще не встречавшихся в истории курганов, где сокрыты не клады прошлого, а знамения, предзнаменования того, что грядет, ибо человеческая тоска не знает границ и преодолевает не только пространство, но и время.