Мудрецы и поэты - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, как с твоим отпуском? – как бы между прочим спросил он, и она ответила тоже небрежно:
– Да никак. – И ласково прибавила: – Разве эта толсторожая свинья отпустит. Ну ничего, снова завалит тему, кабан, – подождет, чтобы я за него по субботам сидела. – Ласковость в ее голосе постепенно исчезла: – Знает, холопское отродье, что я не буду ни умолять, ни скандалить, и выезжает. И хоть бы одна душа вступилась, все углубились в работу, сплошь ударники коммунистического труда. Я бы на их месте… За себя, я понимаю, неловко, а за другого… Тут мечтаешь весь год… Да что теперь говорить!
Она хотела встать, но он, не обращая внимания на ее выражения – сейчас этого не следовало делать, – мягко положил ей ладонь на колено (им, молодым неженкам, все-таки тоже живется непросто: по своей изнеженности, они всегда чем-нибудь недовольны, а та же изнеженность не позволяет им ни стойко перенести причину недовольства, приняв ее как неизбежность, ни попытаться ослабить ее, потому что это потребовало бы каких-то усилий):
– Людочка, прежде всего, если они поступили бесчестно по отношению к тебе, значит, им пришлось хуже, чем тебе: ведь не ты оказалась бесчестной. Но я уверен, что, когда ты успокоишься, ты снова будешь отзываться о них как о людях совсем неплохих. И кроме того, пожалуйста, пойми, этого многие не понимают, и это действительно трудно, но очень важно понять: сослуживцев не выбирают. Я тоже хотел бы работать с людьми более передовыми, чем те, кто меня окружает, но…
– Если бы ты посмотрел на прически и брюки передовых людей, ты бы понял, что самые близкие тебе люди собраны в твоей конторе.
– …Я работаю с теми, с кем должен работать. Ты сама потом каждому найдешь оправдание.
– И у палачей есть оправдание. Он просто поганый трус. Он просит у начальства людей на новую тему и боится, что ему скажут, что зачем, мол, он отпускает других, если ему нужны люди. И все. А он-то прекрасно знает, что в эти два месяца мне делать будет нечего. Но он трусит там это сказать.
Он понял, что простыми уговариваниями здесь не обойтись, и заговорил серьезно, хотя и мягко, но с видом полной убежденности:
– Знаешь, Людочка, ты должна понять, что счастье наше и состоит в непрестанной, без перерыва, без отдыха, борьбе с трудностями. Как же иначе, если вся жизнь наша – это борьба с трудностями. И кроме того, – ты меня прости, пожалуйста, – прежде чем требовать от мира, следует поинтересоваться, что ты даешь ему. Знаешь, что говорил веймарский мудрец? Требования к миру нужно повышать осторожно, блюдя осмотрительную скромность…
– Оставь меня со своим веймарским идиотом! – вдруг вскрикнула она, и он вздрогнул: ужасно, как похожа на мать! – «Что я даю миру»! Я даю ему доброжелательность, честность, если хочешь. Если человек со мной хорош, я его не предам. И в ответ хочу только того же! Понимаешь, та-во-же! А этой толсторожей свинье нужно не доброжелательство, а палкой по роже, тогда он тебя будет любить.
– Не любить, а бояться.
– У него это одно и то же. Да и вообще эти два чувства трудно различаются.
Он понял, что серьезно говорить с ней сейчас невозможно, она нуждается в некоторой встряске, и заговорил с добродушной грубоватостью:
– Людмилка! Да опомнись ты, как тебе не стыдно! Из-за чего сыр-бор разгорелся! Что, в конце концов, случилось? Не пустили – и бог с ними! Что мы за баре – Черное море нам подавай! Мы на юга не ездим – у нас свои юга. Вот мы осенью как поедем к тете Фене, да как пойдем в лес, да как насобираем грибов… Ммм, восторг!
Он зажмурил глаза от наслаждения и уже собрался почмокать губами, но она вдруг быстро освободила колено и вмиг скрылась в своей комнате. Он остался сидеть с растерянными глазами и вытянутыми для причмокивания губами. Он понимал, что она хотела бы, чтобы он целиком и полностью разделил ее одностороннюю точку зрения, бранил руководство, говорил ей утешительные пошлости, и ему тоже это было бы приятнее всего. Но он не имел права делать это. Он, отец, должен навсегда сохраниться в ее памяти непоколебимым, что бы ни случилось, не теряющим рассудка и справедливости, каким остался в его памяти его отец. Это укрепит ее в будущих превратностях судьбы, от которых не огражден никто.
Собрав все силы, она притворила дверь за собой без стука и, чтобы не зарыдать в голос, впилась зубами в руку, повыше запястья. Она была в халате без рукавов.
Из-за боли в руке от души немного отлегло, стало не так больно; она сжала зубы сильнее, но боль исчезла, между зубами осталась тонкая бесчувственная тряпочка, словно кусаешь за край рукава, только противно знать, что это не рукав. Она разжала зубы, взглянула на впечатавшийся в руку сиреневый венчик. Хотела укусить за новое место, но подумала, что тогда нельзя будет на работе оставаться в кофточке с короткими рукавами. Сдвинув халат, хотела укусить себя за плечо, но остановилась, потому что след мог увидеть Игорь. Плечо было уже немножко загорелое: ухитрилась нахвататься солнца, чтобы на пляже показаться уже ничего себе. Тут она вспомнила, что не увидит Игоря, может быть, больше месяца, и заплакала обильными смирившимися слезами. Слезы становились все слаще, так что, когда они кончились, она еще подождала, не появятся ли снова. Чтобы вызвать их, она нарочно подумала, что это, может быть, последний раз, когда она хорошо выглядит; если им еще когда-нибудь удастся выбраться вместе, она уже будет старая и будет стесняться раздеваться при нем. (Она хотела хорошо выглядеть не для того, чтобы его соблазнить; когда она себе нравилась, она радовалась больше за него, чем за себя.) Слезы не появились, и тогда она подумала, что вообще неизвестно, что будет дальше, может быть, она ему надоест и он ее бросит, но в это она не могла поверить, сами эти слова – «надоест» и «бросит», по их вульгарности, не могли иметь отношения к ним. Словом, слезы иссякли окончательно. Потом снова заболит, но уже слабее, а сейчас уже ничего, только хочется рассказать все Игорю, но сегодня не удастся. Ей заплакать при ком-то – как раздеться, а при нем – даже хочется. И когда у него огорчения, а он бодрится, ее это сердит, потому что как будто с чужой.
Так и не дождавшись слез, она пошла умылась, выглянув сначала, нет ли отца в коридоре. Из холодного крана почему-то полилась теплая вода, и она подумала с горькой улыбкой: «Неужели я охладела до такой степени?» Потом заглянула к нему, а то он что-то притих. Отец сидел задумавшись, боком к столу, сложив руки на коленях. Лицо у него было, как у старика с рембрандтовского портрета: кроткое горестное напряжение, покорное беспокойство. Она не могла долго смотреть на этот портрет, все думала: неужели и в старости то же? А однажды догадалась: все это давно ушло – и горесть, и беспокойство, осталось лишь привычное выражение – как маска. Надо только подождать, скоро наступит безразличие. Если нет покоя, пусть придет хотя бы тупость. И у отца, она знала, на душе сейчас не было ничего, только пустота.
Но это дела не меняло. На такое лицо все равно невозможно смотреть, если даже это форма без содержания, а так ли это – еще вопрос. Но она бы не выдержала, если бы при ней избивали даже манекен. «Что же я делаю, сволочь!» – мелькнуло в голове, и она позвала его игривым насморочным голосом:
– Папочка! Ку-ку! – шутка как раз для него.
Он поднял глаза и просиял, как младенец, сияние разбежалось по лицу, начиная от глаз.
– Ну как? – радостно, но не без опаски спросил он и, видно, тут же пожалел, что спросил: такой вопрос мог привести к новому эксцессу.
Она улыбнулась и бодро подняла вверх большой палец. Он успокоился и, секунду помешкав, сообщил ей, как радостное известие:
– Знаешь, ты была права. Это был не Блок, а Бобрищев-Пушкин.
– Где не Блок? – не поняла она. – А! Ну, что, молодец Пушкин. Только зря он не стал писать сам. Зачем ему еще понадобился Бобрищев? Это он, наверно, все напортил.МУДРЕЦЫ И ПОЭТЫ
Трактат о бане
«Здравствуй, Слава! Извини за долгое молчание: некогда было, как бывает всегда, когда лень за что-то. Эту истину ты внушил мне еще в те времена, когда был не просто моим старшим братом, то есть субъектом, несколькими годами меня постарше и находящимся со мной в определенном отношении родства, а Старшим Братом в том значении, какое любят придавать этим словам авторы книг о подростках. Но сейчас наши ушли смотреть по телевизору хоккей (я все-таки держусь и телевизора не покупаю, хотя теща не раз намекала на мою отсталость), сижу один – все условия налицо.
Жизнь у нас идет размеренно: в будни бросаю на каменистую почву нашего поселка семена разумного, доброго, а также, разумеется, и вечного – ходовых сортов (в основном идет «теорема Пифагора» и «квадратный трехчлен»), почерпнутых из обветшавших мешков алгебры и геометрии (впрочем, занимаюсь также популяризацией, или вульгаризацией, что часто одно и тоже, некоторых научных идей, имевших хождение в мое время – лет десять назад). Всю неделю пачкаемся, а по субботам ходим в баню, как на исповедь.