Фарватер - Марк Берколайко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Я хранил Бучнева как Божье орудие, но он утопил динамит… А мой револьвер дал осечку.
Ты должна пристрелить его, но не как одного из восьмерых, ни в чем не повинных, а за преступление против последней надежды России… Впрочем, что для тебя Россия?
Тогда собственноручно убей его за доброту, которую он проявил к тебе в Марселе. Ты это сможешь, Фурия; уничтожив здесь, в Крыму, десятки тысяч, теперь ты сможешь…
Вот и все, осталось умереть, как положено офицеру – не у стенки и не от пули взбесившегося мужика.
Слезы еще бежали, но голос стал гипнотическим, и Землячка подчинялась, как завороженная.
– Кроме этого дурацкого маузера, у тебя наверняка припрятано что-то небольшое. Достань… Браунинг, дамский, отлично, хоть в этом ты – баба. Обойму – долой, патрон в стволе оставь… Теперь дай мне.
Труп Шебутнова, ухватив за все те же массивные пятки, выволокли, а она усмехалась, представляя себе смерть того самого киевского жандарма… неприкрыто зевавшего и тоже, наверное, считавшего ее ничтожеством.
Она почти засмеялась, мысленно похвалив подполковника за то, что, нажимая на курок, закрыл глаза… Не закрыл бы, так сейчас, постукивая простреленной головой по брусчатке двора, смотрел бы в небо, на так необходимого ему, проигравшему, Бога с той же ненавистью, с которой посмотрел на нее, победительницу, принимая из ее рук смерть.
Впрочем, тут же и выругала себя за преступную слабость: отдать врагу оружие, из которого могла быть тут же убита сама?!
Но нет, этот враг не способен был выстрелить в женщину. Распинаться перед нею о возмездии – мог, а выстрелить в нее – нет!.. Как же, в сущности, жалки эти старорежимные! Вот и Бучнев, которого приведут с минуты на минуту, станет, конечно же, витийствовать о добре и зле, но она не старорежимна, она всадит пол-обоймы в его дергающееся тело, которое… стоп! Нельзя вспоминать его тело, иначе…
…Он не сел на табурет, остался стоять, разглядывая ее… с жалостью? – о нет, подполковник, с вожделением!.. Ты все наврал, чертов подполковник, – в Марселе глаза этого роскошного животного не были жалеющими!.. Она-то помнит, что была желанна… Да, пусть для всего только одного самца, зато какого!
… – Что ж ты понаделал? – и сама не заметила, что почти в точности повторила фразу своей нелюбимой няни… Часто хотелось бить глупую бабу, щипать ее, кусать, визжа: «Я сделала – сломала, разбила, разбросала, – сделала, а не понаделала!!»…
– Роза, – сказал он…
Назвал не «товарищем Землячкой», не сучкой даже, а по имени. Впервые. И от этого заныло внизу живота сильнее, чем в номере 314 отеля «Sylvabelle»… Да, там он тоже не усаживался, а набрасывался на нее сразу, с порога… Чувствовал, самец, животное, мерзавец, как у нее ноет внизу живота…
– Роза, тебе уже сорок пять, а ты совсем не понимаешь людей! Вы даже и не хотите понимать людей! Тогда, в штабе, предлагала деньги, много денег, чтобы я купил домик в Марселе, жил безбедно, а ты бы иногда приезжала ко мне отдохнуть от строительства нового мира. И за это счастье требовалось всего лишь взорвать корабль, на котором будут женщины, ребятишки, многие с какими-нибудь котятами, щенками, попугайчиками в клетках… Я тебе врал, только для того соглашаясь, чтобы этот ужас не сотворил кто-нибудь другой, какой-нибудь замороченный вами фанатик… А еще ради спасения сына женщины, которую любил и люблю. Но как же можно было поверить, будто я смогу убить?.. Ведь врал-то неумеючи, впервые в жизни… Роза, вы упиваетесь убийствами, вы все безумны!
Что такое?!!
Он не захотел быть с НЕЮ в Марселе, он посмел думать О ДРУГОЙ?!
Это животное осмеливается ЛЮБИТЬ?!
Вскинув маузер, она уперла, как положено, локоть в стол, и стреляла, стреляла, стреляла… не заметив бросок Георгия к окну, не услышав треск вышибленной рамы и звон стекла.
Стреляла, пока вдруг не поняла, что палец ни разу ей не подчинился.
Что стреляют во дворе, на улице, во всем мире, но только не она.
И совсем по-бабьи провыла вбежавшему товарищу Федору:
– Вер-ни-и-те-е е-го-о-о!..
И откуда опять взялись у Фурии эти подвывания нелюбимой няни?
Через тринадцать лет вполне довольная собою и жизнью старушка о событиях майского вечера 1921 года уже не вспоминала. К чему вспоминать? – это помешало бы быть довольной собой и жизнью.
Но почему Властелин не только не уничтожил ее, а и продержал в «обойме» до самого 1947-го? Все прикидывал, рачительный Хозяин, как использовать?.. Скажем, в качестве «другой вдовы» Ильича?
Бросил же как-то раз в сердцах, узнав, что так ничего и не понявшая старая дура Крупская опять пытается спасти кого-то из своих дружков: «Скажите ей, чтобы затихла, не то мы Ленину другую вдову подберем!»
Но Фурия – «вдова» Ильича?! Нет, невозможно, слишком уж гиньольно, а кремлевские игрища тогда все же были ближе к трагедиям. Не к тем, классическим, в которых побежденные выше духом и нравственнее победителей, а к тем особым, где все одинаково мерзки.
…И все же, почему Властелин ее не уничтожил? Неужели «уважил» за неумолимость, с которой выскоблила, как нежеланный плод, из самого своего нутра все человеческое?
А может быть, вспоминая ту ее Готовность и посмеиваясь снисходительно, все же желал иногда видеть воочию сей чистейший образец Трепета; может быть, считал этот Трепет проявлением той Восторженной Любви, той из глубин рвущейся Безотчетной Любви, которой так безжалостно добивался от жены, детей и огромной страны.
Беспросветная ночь накрыла улочки Евпатории; исчез мир, ушло все прежнее – остались только он, бегущий, и четыре стихии.
Земля, которая не притягивала, а отталкивала, разглаживая свои неровности и давая наилучший упор израненным оконным стеклом стопам.
Воздух, который раздвигался перед ним, чтобы не мешать стремительным прыжкам.
Огонь, изрыгавший вслед ему проклятия-выстрелы.
И Вода, под знаком которой был рожден, праматерь всего живого. Море, которое, ожидая, отрешенно поглаживало песчаный берег, а укрыв бегущего от пуль, сказало ему: «Наконец-то! Опять только ты и я».
И принялось помогать попутной волной.
Он плыл, прикидывая: пока на северо-запад, потом, обогнув Тарханкутский полуостров, на юго-восток, вдоль берега Каркинитского залива, потом опять на северо-запад, по заливу Джарылгачскому; вслед за тем забрать еще севернее… ох, как же ты извилист, мой фарватер, зачем ты так извилист? но вот уже рядом Херсон, от него до Одессы, как представлялось когда-то, далеко, но теперь будет близко! а в Одессе – дед, блаженная неделя отдыха, и!.. ты не возьмешь меня, безумная власть, не догонишь, безумный Огонь, мы с морем вас своею правотою… и вы убедитесь, что можно побеждать, не убивая! Что убивая, не победишь.
Он плыл, прикидывая расстояние, – то так, то этак, то в километрах, то в милях, английских и русских… по-всякому выходило кошмарно много.
Но он плыл.
И опять, как на войне, не стало дней и ночей.
Они превратились в промежутки – светлые и темные.
В начале первого из них, самого темного, послышался надсадный кашель винтовочных залпов, и он понял, что война выхаркнула кровь семерых его товарищей.
А вслед за тем, до самого рассвета, видел, как в долгожданном своем инобытии Комлев лакомится крыжовником, а всемогущая материнская рука протягивает ему, одну за другой, полные тарелки.
Видел, как братья Покровские, опьяненные счастьем первооткрывательства, погружаются в совсем другую историю, историю инобытия.
Как торговцы увлеченно торгуют друг с другом звуками нескончаемой песенки Абраши, который теперь поет ее не таясь, во весь свой роскошный голос. И искусно вяжет сеть, теперь уже не для полицмейстера, а просто всем сетям сеть.
Как Бобович радуется, что в инобытии все сообразно и соразмерно, что давно отменен проклятый закон Гука, и реакция в точности равна воздействию, ягодки – цветочкам, награды – заслугам, а возмездие – вине.
Радуется и повторяет: «Простите и прощаем!»
«Да-да! – прокричал ему Георгий. – По-другому нельзя, не получится, только так: простите и прощаем!»
Когда жажда становилась нестерпимой, подплывал к какой-нибудь рыбацкой деревушке и хрипел на пороге первой попавшейся хибары: «Пить!»
Его поили, чуть подкармливали невесть откуда взявшимся медом, и он ненадолго забывался, укрытый чем Бог и бедность хозяев послали; потом натирался рыбьим жиром – и плыл дальше.
От лодок отказывался, чувствовал, что между ним и праматерью не должно быть ничего… плыл!
Хранимый попутными ветрами и Водою, с коей почти сравнялся в текучести, всецело подчиняясь ритмам подталкивающих волн.
Плыл… и в один из светлых промежутков вдруг увидел деда. Спросил: «Ты жив? Дожидаешься?» – «Нет, – ответил тот, – еще зимою помер. Похоронили меня хорошо, рядом со Стешечкой и Региной Дмитриевной. Придешь к нам? Доплывешь?» – «Приду. Доплыву». – «А помнишь?..» – «Помню: чтобы нашему роду не было переводу».