Нодье Ш. Читайте старые книги. Книга 2 - Шарль Нодье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя глава эта, посвященная теме не слишком важной, и без того получилась чересчур пространной, я не могу окончить ее, не сказав несколько слов о Кароне. Судьба не баловала этого удивительного библиофила: он не имел возможности приобретать те роскошные издания, о которых мечтал; не знаю даже, была ли у него вообще библиотека. Карон был безвестным статистом из театра ”Водевиль”, и лишь незначительность ролей спасала его от зрительского гнева, ибо комедиантом он был никудышным. Писал он ненамного лучше, чем играл, и памфлеты его лишний раз доказывают, что муза, под покровительством которой он влачил жалкое существование, не была к нему благосклонна; сочинял он и куплеты, но они еще слабее его прозы. Не стану говорить о его нравах — на их сомнительность указывают и круг его чтения, и стиль его писаний. Однако, судя по всему, в конце жизни ум его, измученный злоупотреблениями и невзгодами, оказался во власти впечатлений, решительно чуждых издавна занимавшим его забавам. Подобно двум или трем артистам того же театра, он покончил с собой под влиянием приступа меланхолии — болезни, которая, по странному совпадению, свирепствовала тогда среди жизнерадостных подданных Мома{27}. Имя его, так хорошо известное библиографам, почти незнакомо биографам[7], которые, однако, описали столько никчемных судеб: вот что значит невезение.
Нравственные и политические максимы, извлеченные из ”Телемака”{28}. Издано Луи Огюстом, Дофином (Людовиком XVI). Напечатано в Версале, в типографии монсеньора Дофина, управляемой О. М. Лоттеном. 1766. 8°. 36, [1] стр. В картонном переплете и синем сафьяновом футляре. Необрезанный экземпляр.
Известно, что тираж этой книги не превысил двадцати пяти экземпляров; их получали в подарок особы, приближенные к Дофину. Скромный внешний вид моего экземпляра достаточно ясно указывает на то, что августейший составитель оставил его себе; возможно, это единственный необрезанный экземпляр ”Максим”, но одна эта особенность, отличающая и множество других драгоценных томов, еще не дала бы этой книге права стать предметом особой главы в моем сочинении. Я числю его среди самых редких и любопытных изданий в моей небольшой библиотеке по другой причине.
На титульном листе моего экземпляра сверху написано от руки:
«Анекдот.
Как только Дофин (ныне царствующий) окончил печатание этой небольшой книги, он отдал несколько экземпляров, предназначенных для подарков, переплетчику; первым книгу получил Людовик XV, его дед. Его Величество открыл ее на странице 15, прочел параграф IX, перечел его, а затем сказал Дофину: ”Сударь, дело сделано, отбросьте в сторону доску{29}”.
Слышано от очевидца этой сцены».
Прочтя эти строки, всякий пожелает узнать содержание фрагмента ”Телемака”, привлекшего внимание Людовика XV. Вот что там Говорится: ”Стоит королям отбросить в сторону совесть и честь, как они навсегда лишаются столь необходимого им доверия народа и, вызывая у него одно лишь презрение, делаются бессильны вернуть его на стезю добродетели; короли становятся тиранами, подданные их — бунтовщиками, и ничто, кроме внезапного переворота, уже не может вернуть монархам утраченную власть”.
Слова эти пробуждают столько мыслей, что я даже затрудняюсь их изложить. С ужасом сознаю я, что их выбрал из Фенелона и напечатал не кто иной, как Людовик XVI{30}, а дед его, Людовик XV, столь глубоко проник в их трагический смысл — ибо нет никаких сомнений, что эти удивительные слова: ”Дело сделано, отбросьте в сторону доску” — следует понимать в переносном смысле. Книга была уже отпечатана, Дофин уже отдал несколько экземпляров в переплет, доски были уже отложены в сторону. В словах Людовика XV слышится совсем иное: это грозный намек, некая пророческая аллегория грядущей революции, которая, как всем известно, чрезвычайно тревожила воображение этого монарха; в противном случае фраза эта не запечатлелась бы в памяти людской, поскольку, будь она сказана в прямом, а не в переносном смысле, она вовсе не заслуживала бы пересказа. Лоттен, своими ушами слышавший слова Людовика XV, записал их на полях экземпляра, которым нынче владеет господин де Пиксерикур, записал, впрочем, что называется, по наитию, а вовсе не оттого, что осознал их важность, — ведь он вообще не называет максиму, на которую намекал король; скорее всего он о ней и не подозревал. Да и автор заметки, украшающей мой экземпляр, сочинил ее, скорее всего охваченный некиим пророческим духом и сам не ведая, что творит: в самом деле, в ту пору этот ”анекдот”, в свете позднейших событий значащий столь много, значил очень мало, чтобы не сказать ровно ничего. Страшное предсказание тогда еще не сбылось. Луи Огюст был ”ныне царствующим” Дофином, а если кто-нибудь полагает, что это указание было специально вставлено в заметку позднее, чтобы придать ей большее правдоподобие, то мы можем заверить: запись была сделана прежде, чем свершилась революция. Слова ”ныне царствующий” вымараны, хотя разобрать их можно, — а к этой предосторожности французам приходилось прибегать только однажды — в период, отделяющий 10 августа{31} от 9 термидора.
Тому, кто владел этой книгой до меня, удалось выяснить, что очевидец, упомянутый в заметке, это господин де Сен-Мегрен, воспитатель Дофина и сын герцога де Лавогийона.
Парижский Часослов, содержащий изрядное число молитв по-французски и общую исповедь. Напечатано в Париже, у Тильмана Кервера, проживающего на улице Сен-Жак, под вывеской Жаровни. 1552, 12°. В издательском переплете из золоченой телячьей кожи с золотым тиснением и серебряными застежками.
Все старинные часословы, как правило, прекрасно оформлены, Часослов же, о котором идет речь, отличается не только прелестными гравированными орнаментами, обрамляющими страницы, но и старинным переплетом, который, пожалуй, достоин внимания собирателей; однако по традиции книги такого рода ценятся, лишь если они напечатаны на пергамене или украшены множеством миниатюр. Я приобрел этот Часослов и посвятил ему главу в ”Заметках” не за редкость издания и не за превосходное качество экземпляра. Истинное его достоинство заключается в двух строчках, написанных на форзаце: ”Сия книга принадлежит Марии Де Марке”. Имя это повторено на форзацах неоднократно. Меж тем не нужно быть крупным специалистом по истории литературы XVI века, чтобы знать, что фамилию Де Марке носили две сестры, воспетые тогдашними поэтами за ум и красоту и удостоившиеся дружбы Ронсара — ”Аполлона Кастальского ключа”{32}, незаслуженно превознесенного при жизни и незаслуженно забытого в наши дни; предполагают даже, что знаменитый поэт, который был неравнодушен к женскому полу и ни за что не стал бы ограничивать одними лишь стихами знакомство, сулившее ему такой успех, питал к сестрам Де Марке более нежные чувства. Возможно, что Мария Де Марке и есть та Мария из второй книги ”Любовных стихотворений”, которая вытеснила из сердца неверного поэта Кассандру и вскоре была забыта ради Синопы{33}. Гипотезу эту, пожалуй, подтверждают строки, где названы имена обеих сестер[8]{34}:
Я не в одну Мари влюблен, признаюсь,Меня теперь и Анна в плен взяла.
Трудно допустить, что это просто совпадение. Как бы там ни было, вот другие стихотворные строки, которые Ронсар, бесспорно, посвятил Марии Де Марке, ибо они написаны его рукой на форзаце ее Часослова, чуть выше того места, где она вывела свое имя:
Я вижу радость бытия земногоВ служеньи ей, но знать хочу одно:Что видеть ей вовек не сужденоУ ног своих влюбленного иного.
О верности моей твержу ей снова,Надеясь, что и мне она верна, —Что видеть не желала бы онаУ ног своих влюбленного иного.
Хотя рукописи Ронсара — вещь крайне редкая, я имел счастливую возможность сравнить надпись на моем Часослове с подлинным автографом Ронсара и убедиться в верности моего предположения; мне трудно было бы обойтись без этого подтверждения, ибо, на мой взгляд, Ронсару редко случалось писать так простодушно и очаровательно, как в первом из этих двух стансов.
Признаюсь честно, я не думаю, что есть в мире человек, до такой степени чуждый смешным восторгам библиомана, чтобы осудить меня за наслаждение, которое доставляет мне книга, хранящая подобные воспоминания; при одном взгляде на нее перед глазами моими встают сцены дивные и трогательные. Ронсар в ту пору был уже очень знаменит, но еще очень молод; он родился в 1524 году, следовательно, в 1552 году, когда был издан наш Часослов, ему было всего двадцать восемь лет; стихи наверняка сочинены именно в это время: молитвы в Часослове расписаны по календарю, и знатная девица не стала бы пользоваться книгой, оставшейся с прошлого года. Разве не является красноречивым памятником эпохи это объяснение в любви, стоящее в конце сборника молитв, сразу вслед за словами общей исповеди; разве не показательно для тогдашней эпохи благочестия, перемешанного с любовью, что юная прелестница, которой был адресован мадригал, даже и не подумала его уничтожить — такой невинной выглядела эта забава? Нынче по этому поводу не преминули бы поднять большой шум — не потому, что мы набожнее людей XVI века, а потому, что мы обесчестили любовь. Говоря короче, Часослов Марии Де Марке наводит на множество размышлений, которым, впрочем, вовсе не место в этой главе.