Взломанная вертикаль - Владимир Коркин (Миронюк)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люб здешний северный край бабе Варе. Всё тут ей мило, приглядно. По нраву и работа машинистки в редакции газеты. Она первый читатель и критик, добрый советчик и старший друг. Особо нравилось баб Варе печатать очерки, зарисовки о людях.
– Ай, славно-то как, – скажет, бывало, – добротно как, просто и чисто.
В глазах её ласка мамина, а улыбка словно говорит: «Написал хорошо, а как похвалить лучше и не знаю даже». Доброе белобровое русское лицо, с морщинками – лучами, разбегающимися от припухших век к уголкам маленького рта. Но берегись неудачник, подсунувший под «Олимпию» наспех скроенный газетный материал. Баба Варя потемнеет лицом, отведет в сторону глаза, подергает концы пухового, дивной вязи платка и тихо молвит:
– Никак, устала нынче, пальцы не разогну. Зайди, дорогуша, часа через полтора, а? Сам покуда вычитай своё рукоделие.
Эти «дорогуша» и «рукоделие» повергали строчкогона в трепет. Брёл он, сгорая от стыда, в свою комнатушку и корпел над рукописью до чертиков в глазах, до звона в ушах, до сосущей боли в молодом пустом желудке, до самого последнего позднего рабочего часа, готовый стерпеть любую нахлобучку начальства, только не «дорогушу» старой машинистки. Правда, в своих кабинетиках – закутках лихие корры-газетчики потихоньку подшучивали над тем, как, подкашливая, покряхтывая, словно мамка-утка возле выводка, возится баба Варя с их «косолапыми» рукописями. Передразнивали незлобиво, как бочком усаживалась она за «Олимпию», обложенную со всех сторон страничками с едва разборчивыми почерками, как что-то подкручивала в ветхой пишмашке, чистила щеточкой и специальной тряпочкой железное нутро, смазывала его. А как забавно поправляла съехавшие к переносице очки, как переспрашивала, прикладывая к уху ладошку, ведь шумно, неразборчиво написанное слово, которое по её мнению курица-ряба лучше накарябает. Подшучивала, судачила о ней молодежь для красного словца, беззлобно, с оттенком добродушия. Такова натура молодости, ее психология: без юмора, шутки – и жизнь не в радость. Но уж кому молодые газетчики порой перемалывали косточки, так это корректорше Зинке. Ей всего двадцать с хвостиком, а квелая, будто прошлогодний капустный лист. С тяжким сердцем, нехотя плелись к ней ребята печатать материалы, – это когда бабу Варю донельзя загружало газетное начальство. Казалось, шли «на ковёр» к шефу. Но если тот лишь отчитает за ремесленничество, то эта, окаянная, и зевает-то при тебе, и гримасничает, давая понять, дескать, ты нуль без палочки. И невнимательная! Правок после её стукотени иногда не счесть, то знаки препинания пропустит, то абзацы перекрутит. Лень ей за копеечную надбавку корпеть над чужими строчками. Больше всего маяты с ней летом. Надо кому-то немедля переделать статью, и пытается горемыка перекраивать корреспонденцию прямо у машинки, на ходу, что называется. Завотделом ждет! В номер нужно ставить! Зинка сбрасывает пальцы с клавиш, и ну хныкать:
– Ну, чоо-оо с такой подкладкой лезешь, невежа. Перелицовывай давай в отделе. Мне на твоего зава ровным счётом, чхи. Расселся тут, стул расшатываешь.
Кто поупрямей, тот не шелохнётся, черкает себе ручкой по листу да бубнит ей правленое. А Зинка руки скрестит на груди тщедушной, глаза прикроет. Мать ты родная! Разморило на солнышке. Реснички-коротышки подрагивают под прядью буро-ржавых волос. Недолюбливал её и Виссарион. К тому же слыла она девонькой крученой, с которой ухо надо держать востро. Впрочем, мало ли какие сплетни народ, липнущий к редакции, распускает. Однако все предложения Зинки сбегать с ней в кино на вечерний сеанс, Стражин вежливо отметал. Лучше он погостит у бабы Вари. С той можно хоть поговорить обо всём на свете. Правда, приятельские отношения у них возникли не сразу. На первых порах доставалось от неё и Виссариону. И ему она говаривала:
– Устала что-то, пальцы отказывают. Что же ты, Василий (его в редакции, кроме редактора и его зама, все так звали), весь промышленный отдел всю неделю скукоту гонит и ты туда: через пару строк цифра на цифре, а к ним фамилии пришпилены. Может, еще посидишь, покумекаешь?
Пристыдит этак старая, а с души, будто камень сброшен. Правда, зачем в газету тащить, что ни попадя. Сгребал парень странички рукописи и отправлялся за кургузый письменный стол. Но что удивительно, никогда баба Варя не величала его «дорогушей». Благоволила она к нему, что ли, хотя ко всем ребятам относилась по-свойски, как-то по-домашнему, точно все они её дети, но каждый своего разумения. Парни принимали эту любовь с почтением, девушки с лукавинкой, чуть снисходительно, как и подобает тонко чувствующим, многое уже, якобы, повидавшим и испытавшим – это в свои-то двадцать с копеечкой, людям. Любили и берегли газетчики свою бабу Варю. Она же в последнее время что-то стала прихварывать. Потому старались поменьше огорчать её, не подсовывать «цифирных» рукописей, не ссориться при ней. Частенько бегали в ближайший магазин за снедью для неё, к зиме помогали в лесхозе раздобыть машину березовых дров, парни кололи их. Жалели бабку по-русски трогательно, нежно, не подавая при этом никакого вида, дескать, так в редакции заведено, и всё тут. Газетчики знали, сколь зло обошлась с ней в молодости судьба. Фашистские бомбы настигли эшелон, в котором её семья эвакуировалась в Сибирь. На глазах Вари повалились в траву сбитыми пшеничными снопами мать с отцом. А в студеную зиму третьего года войны Второй мировой, крепко простудившись на лесоразработках, сучкоруб Варя родила неживого ребенка. Да пропал на фронте без вести её суженый, любезный друг и муж Вася, с которым её сроднила Сибирь. Если по радио, случалось, передавали знаменитую песню «Двадцать второго июня», она просто замирала при словах «Дрогнет состав эшелона, поезд промчится стрелой. Я из вагона – ты мне с перрона грустно помашешь рукой» и смахивала невольно набегавшую слезу. Проклятая война! Конечно, время заглушило в сердце боль страшных потерь, но не вытравило из сознания всего ею горько пережитого, оплаканного. Не сумел ворох календарных листков прожитых послевоенных лет покрыть память непроницаемым покрывалом. Однако настала пора, когда другой человек полюбил Варю. Механик плавбазы, моряк-фронтовик закружил Варвару ухаживанием, обворожил чем-то. Стали они жить – поживать. Родила она, уже в добрых летах, сына Яшу. Боевой, общительный малец. Бывало, входит кто знакомый бабе Варе в приёмную, и если сынок рядом крутится, она непременно пошутит:
– Знакомьтесь, Трофимов Яков Михайлович, будущий изобретатель лисапеда.
Яков Михайлович величественно окинет вошедшего газетчика снизу доверху бабвариными незабудковыми глазами, мужественно пожмет протянутую ладонь, и пропоёт:
– Тааак-так, пууубиковатися приийшел? Давай, ни настолечко мешать не буду, – и выставит вперёд крохотный мизинчик.
Довольна баба Варя, радёхоньки все, кто в ту минуту находился рядом. Любил покалякать с мальчишкой Виссарион. Баловал его, то сунет незаметно в карман курточки конфетку или шоколадинку, то посмешит мальца короткой выдумкой-побасенкой. Как-то привязался молодой журналист к семье Трофимовых. Когда Яша перешагнул порог школы, даже помогал уроки делать. Словом, стал Стражин для них своим человеком. Нравилось Виссариону посудачить с бабой Варей о том, о сём утречком, пока редакция пуста и тиха. Разве только веник уборщицы шелестит по половицам, да звякает дужка ведра с водой, где в коридоре шваброй наводится чистота. Баба Варя за своей «Олимпией», чистит её, ковыряется в железной утробе тонкой длинной отверткой, или читает оставленную кем-то с вечера рукопись.
Утро в районке, а это была объединенная межрайонная газета, – самая развесёлая и вместе с тем напряженная пора. Сбегались сюда с разных концов городка молодые «старики» корреспонденты, и принимались лихорадочно листать блокноты, подтрунивать друг над дружкой, подпускать шпильки-колкости, подзуживать. Однако штат в полном сборе лишь зимой. Весна и лето – пора отпусков и экзаменационных сессий у студентов-заочников высших учебных заведений. Впрочем, и в стылые зимние месяцы нет в редакции то одного, то другого. Район огромный, плюс парочка соседних, не имеющих своей прессы. Потому кто-то из корров в пути, в командировке. Они спешат туда, где в буднях рождается завтра сурового края. Где только не встретишь газетчика: на буровой, на дальней стройке, в чуме оленевода, на рыбацком плашкоуте. Самый надёжный здесь транспорт авиация. Пилоты, «крылатые каюры» доставят хоть на край света, распогодилось бы. Самолеты, верные «Аннушки»-АН-2 и вертолеты всегда наготове. Очнулась после долгой спячки некогда нелюдимая сторона. Отдаёт теперь она в благодарность за свое пробуждение накопленное веками веков добро – нефть, газ, руды. И вот что случилось в редакции в одно погожее весеннее утро. Весна тут становится властительницей хозяйкой в конце мая, когда очистится Сета от ледяных островов-торосов, и на её иссиня – свинцовую гладь опустятся передохнуть первые перелётные утиные стаи. В ту пору северяне прячут на антресоли в прихожей и ещё куда-нибудь в самый темный угол прихожей унты, тёплые сапоги, меховые шубы-душегрейки, зимнее пальто, шапки-ушанки, меховые рукавицы, толстой вязки шарфы. Париться здесь всему этому до первых белых пушистых мух. Как же замечательно: давно переломилась напополам нескончаемая зимняя ночь, уступающая право дню сразу на несколько часов, потом приходит время и место нескончаемому дню, свету, не меркнущему много недель подряд. А тот день выдался на редкость лучистым, жарким для этих чисел июня, который летним только числится, поскольку зябкой погоды бывает сверх меры. Все журналисты набились в промышленный отдел. Громче всех голос местного Теркина, острослова и балагура Вальки Рантова, фотокорреспондента. У него гладко выбритый череп, неровные, изъеденные бензином зубы – вот первое, что бросалось в глаза. Он всё свободное время пропадает на реке: летом ловит рыбу, гоняет в известные ему места вдоль Сеты за грибами и ягодами; зимой на мотоцикле ездит на подлёдный лов. Его «губительно-гибельная» страсть, как сам громогласно извещает – это гонки на своей допотопной «Эмке» по улочкам Сетарда. Клаксон, древнего всплеска чуда техники, издает невообразимые звуки, пугая стариков и старух. Бабы крестятся, мужики вслед плюются. Кажется, сию минуту рассыплется железный динозаврик начала двадцатого века. Ан нет, рычит себе, да прёт своего владельца по его прихоти. В редакции Вальку отчего-то недолюбливали. Может, не нравилось ребятам, что он готов был любого, кроме начальства, поднять на смех. Сейчас Рантов острил в адрес очередных жертв «Тяп-ляпа».