Облако под названием Литва (сборник) - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сник и Шолем-Муссолини. Все реже садился он за колодку, все тише к радости пугливых мышей, ухитрявшихся забираться за крохами в чей-нибудь сапог и башмак, стучал его молоток.
Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала хромоногого Виктораса.
Но Айзику, видно, было не до писем.
Когда Голда стала харкать кровью, Шолем пригласил доктора Рана. Доктор осмотрел больную, повздыхал-повздыхал и посоветовал отвезти ее в Каунас в Еврейскую больницу. Но Голда наотрез отказалась – нет и нет. Пока не узнает, что там с Айзиком, никуда не поедет.
– Если и ехать, то только в Тельшяй, – упорствовала она.
Но ни в Тельшяй, ни в Еврейскую больницу ей ехать не пришлось. Голда за один день сгорела, как сухое березовое полено в печи.
Поскребыш Айзик на похороны не успел. Он приехал через полгода – ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с большими залысинами, похожими на разлитый яичный желток.
Хотя шива давно кончилась, он продолжал сидеть дома и еще больше зарос и отощал. Ни с кем в местечке Айзик в разговоры не вступал, только смотрел, как бывало на уроках реб Сендера, в окно, и всякий раз перед ним за стеклом возникало одно и то же видение – Голда, молодая, красивая, припадала к окну, озорно и плутовато подмигивала, строила ему глазки, а он помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал.
Время от времени он протирал засаленным рукавом пиджака стекло, пытаясь как бы приблизить к себе мамино изображение. Он и сам не понимал, что все это значит – то ли запоздалое раскаяние, то ли неумелое объяснение в любви. Иногда, пугая и сердя Шолема, он принимался насвистывать и подражать какой-то лесной птахе.
– Фюить-фьюить-фьюить…
В ешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Снова пропадал у реки, сиживал в березовой роще вместе с птицами на деревьях, по-прежнему водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился.
Снова над местечком пожаром запылало прозвище Айзик дер мешугенер. Ни у кого не оставалось сомнения, что поскребыш Голды, ее любимчик повредился в рассудке. Все вдруг – даже рыжий Менаше и его дружки – принялись осыпать Айзика лушпайками бесполезной доброты – приветливо ему улыбались, подчеркнуто жалели.
Поднаторевший в нищенстве Арье-Шлимазл приходил в березовую рощу, садился, как король, на пенек, вытаскивал из кармана четвертинку водки и распивал ее за его здоровье.
– Айзик! – умиленно восклицал Арье-Шлимазл. – Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты, Айзик, наш Бог – Бог нищих и беспризорных. Потому что ты… слушай, слушай!., потому что ты, страдалец, побираешься за всех… Лехаим!..
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер и сапожник Шолем по прозвищу Муссолини.
Братья Айзика – Генех и Лейбе, оставшиеся в Литве, решили переправить его в Калварию, в дом для умалишенных. Старший из них – Генех, он же Генрих Самойлович, служивший в красном магистрате и носивший на заду револьвер, а в петлице значок с изображением головы Сталина, все и устроил.
Айзик не перечил. В Калварию так в Калварию. Безумцы его не страшили. «Нет страшней безумия, чем безумие нормальных», – сказал он на прощание Генеху.
В Калварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы – он по-прежнему целыми днями пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту.
Доктора были довольны – никаких хлопот он не доставлял.
По вечерам он рассказывал главврачу про старца из земли Уц по имени Иов и уверял медлительного, мохнатого, как шмель, литовца, что когда-нибудь на свете переведутся «пьющие беззакония, как воду», или, оставшись наедине в своей палате, грел и тешил душу над негаснущими углями тысячелетних заповедей. В сорок первом в калварийский дом для умалишенных нагрянули немцы.
– Евреи есть?
– Нет, – ответил главврач. – Тут содержатся только больные. Есть Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк, Папа Пий XII, но евреев нет.
Немцы не поверили, обошли все палаты.
– А это кто? – ткнул офицер в постриженного наголо Айзика. – Юде?
Айзик улыбнулся.
– Это сельский учитель, объявивший себя Иовом из древнего Уца, – спокойно пояснил главврач. – Знает наизусть весь Ветхий и Новый завет.
Ни Новый, ни Ветхий завет, ни древний Уц гостей не интересовали, и они ушли.
Братья Айзика – Генех и Моше и сестра Хава погибли в Каунасском гетто, а он уцелел… Говорят, его кто-то видел и после войны. Он, как в молодости, сидел на высоком дереве в Калварии, и перелетные птицы, возвращаясь после долгой зимовки с берегов Тивериадского озера или Иордана домой, на родину, каждой весной приносили ему в клюве по капле теплой, заветной воды, а на усталых крыльях, как Господне благословение, раскаленные песчинки Земли обетованной. И отпаивали его, отогревали от страха и одиночества, от несправедливости и забвения.
– Фьюить-фьюить-фьюить, – пели ему птицы.
– Фьюить-фьюить-фьюить, – отвечал он им.
Ноябрь-декабрь, 2001
Бедный Ротшильд
Давиде Кроль
Все евреи местечка звали Ицика, сына банщика Авигдора, не по данному ему при рождении имени, а по его фамилии с непременной приставкой «Бедный». Даже с уст местечкового раввина Гилеля, который назубок знал, как величают каждого еврея, вверенного ему на попечение Господом Богом, нет-нет да невольно слетало:
– Как поживаешь, Бедный Ротшильд?
– Слава Богу, живу, – без обиды, как будто так и положено, отвечал Ицик.
– То, что ты нашего Господа Бога славишь – это, голубчик, очень хорошо, честь и хвала тебе за это, но с такой знаменитой фамилией ты все-таки мог бы жить и получше.
– Кому, рабби, жить лучше, кому – хуже, решаем не мы с вами, а Он, – и Бедный Ротшильд буравил заскорузлым указательным пальцем равнодушные небеса.
– Нет, – возражал рабби Гилель. – Господь Бог – не казначей. Он не деньгами ведает и их между людьми не распределяет. Его заботит не наше имущество, а наша душа. Есть на свете бедняки, которые богаты и крепки духом, и есть богачи, у которых камзол весь лоснится от золотых украшений, а под этим золотом зияют только пустота и бездна. Пустое сердце хуже пустого кошелька.
Пока был жив старый банщик, рабби Гилель с его единственным сыном и наследником Ициком никакого дела не имел. Главным человеком в местечковой бане был не Бедный Ротшильд, а его отец Авигдор. К Авигдору рабби Гилель каждую пятницу после утренней молитвы ходил попариться, понежиться на горячей полке, хорошенько пропотеть, похлестать себя березовым веничком и напоследок для бодрости облиться из шайки студеной водой – благо тихоня-речка текла тут же, под косогором. Осторожно ступая по мокрому полу, он нагишом выскальзывал в предбанник, снимал с головы шелковый платок, заменявший на время мытья бархатную кипу, переодевался в чистое белье – в белую рубаху и такие же белоснежные кальсоны, в широкие полотняные штаны и кургузый пиджак с крупными, как спелые вишни, пуговицами; обувал праздничные ботинки и, оставив на лавке плату, отправлялся домой встречать царицу-субботу.
Когда у банщика Авигдора на старости лет стали трястись руки, а слова вдруг раскрошились на невнятные слоги, управление местечковым чистилищем перешло к Ицику, который успевал и за больным отцом присматривать, и воду из речки ведрами таскать, и печь топить, и веники вязать, и шайки чинить. Завсегдатаи бани диву давались: парень и ростом вышел, и лицом не дурен, умелец, каких мало, а до сих пор подходящую пару не подыскал, живет на отшибе бирюком. Возмущались и женщины: что, мол, за баня без банщицы, пора уж Бедному Ротшильду жениться и, наконец, завести себе помощницу. Но тот вежливо и непреклонно выпроваживал из хаты всех сватов, покушавшихся на его свободу. Даже сватовство рабби Гилеля, который прочил ему свою племянницу Ривку, закончилось ничем.
– Получишь за нее хорошее приданое, – медленно и степенно облачаясь в предбаннике, искушал Бедного Ротшильда наставник всех заблудших и заблуждающихся.
– А зачем мне, рабби, приданое?
– Ты задаешь мне, голубчик, странные вопросы. Подумай сам: что крепче – любовь с приданым или без приданого?
– А зачем мне, скажите, пожалуйста, любовь?
Рабби Гилеля странности прихожан нисколько не удивляли. За время своего служения Господу Богу (а оно продолжалось уже почти полвека) он убедился в том, что евреев без странностей не бывает – одни всю жизнь любят приданое больше, чем жену, другие – больше свою вторую половину, чем ее приданое, третьи, как и Всевышний, до гробовой доски предпочитают оставаться холостяками и женитьбу считают не богоугодным делом, а карой небесной.