Клад - Медеу Сарсекеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько минут они снова перевалили за приречный бугор. Здесь была развилка. Одна дорога вела в Актас, другая — к подсобному хозяйству. Микола повернул на проселочную дорогу. Трое в машине сидели молча, раздумывая каждый о своем. Жаксыбекова вело к подхозу неотложное дело, давно собирался заглянуть, все некогда. А водитель считал этот заезд блажью своего начальника, который не любил терять и минуты без какой-либо осмысленной занятости. Жаксыбековская блажь, по мнению Миколы, с приближением старости все больше давала себя знать. Вчера, например, проторчали целый час на Ревнюхе ради какого-то, не до конца ясного ритуала поклонения ночному городу… А сегодня поднял ни свет ни заря на ноги, подгонял, торопил всех, не исключая главного геолога. Теперь вот чаевничай у деда Токтасына…
Алтынбаева занимали мысли о самом себе. Он как бы прикидывал, когда же наступит то время, чтобы он занимал должность не хуже директорской: куда пальцем указал, туда и повезут. У старого Токтасына щедрый дастархан[35], но стоит ли его угощение потерянного времени?.. Впрочем, начальству виднее.
4Белоголовый дедок, к которому путники направились, чтобы убить время, два десятка лет назад был кадровым работником Актасского комбината. В молодые годы, еще мальчишкой, он поденничал у англичан, а после, когда утвердилась в здешних местах Советская власть, восстанавливал с другими добровольцами местные рудники, спускался в шахту, добывал руду… Кое-кто надоумил его, уже вышедшего на пенсию, переселиться на бахчу, когда рудоуправлению выделили в ближнем совхозе кусок земли.
Аул Белагаш, официально именуемый в документах управления подхозом, находился в зоне искусственного водохранилища, километрах в пяти от причала. К парому белагашцы ездили по прямой, будто стрела, дороге. Одеть в твердое покрытие этот кусочек большака еще не успели, но уже засыпали щебнем и прикатали. Директорская «Волга» одолела это расстояние в считанные минуты.
Селение в пять-шесть десятков домов вытянулось вдоль битого шляха в один ряд. И дома-то в нем, срубленные из сосны, были все на одно лицо…
Человек, удостоенный чести быть гостем у Токтасына, посвящался хозяином очага в курдасы[36]. Подвижный, не очень опрятный с виду, озорной в выходках, дедок умел принять гостей по-разному: утешить прибауткой в беде, высмеять слишком важного и спесивого человека, поиздеваться над неудачником, уколоть словом исподтишка так ловко, что не сразу возьмешь в толк, что к чему за пиалой чая сказано. Со всеми он был одинаков, обращался на «ты», не обижался на ответное едкое словцо. Слабых рассудком и несмелых на язык Токтасын не любил, считал их негодными для дружбы.
Гораздых на выдумку людей запоминал с первой встречи и считал их чем-то вроде пополнившейся родни. Окрестные люди любили балагура за открытое сердце и за бескорыстие. Беднее Токтасына не найдешь человека в округе, зато мудрости и оптимизма бездна.
— Шутка — это озарение души, — поучал старик аульчан. — Если ты не услышал в свой адрес за день острого словца и не ответил тем же, считай, не жил этот день на свете, подарил часть своей жизни черному дьяволу с его вечными скорбями… На меня, например, без шутки нападает хандра, исчезает желание есть и пить, появляются колики в пояснице или в боку. А заболеть, тем более лечь в постель, — хуже смерти. Потому что мое хозяйство — весь подлунный мир, все горы и стены, все человечество. Жить я буду сто лет и более, если душу мою внезапно не покинет веселье…
Рассуждая так, дедушка ссылался на предания старины, мог тут же сочинить и ловко ввернуть в свою речь складуху.
— Спросите, почему я так думаю? А вот вам объяснение… У моей солнцеликой матушки до меня было девятеро, все до одного умерли. Я пришел в мир десятым. Носила меня родительница только семь месяцев, потом я запросился вон… Мать толковала обо мне: «Это мой недоносок… Те, что пребывали в чреве девять месяцев и десять дней, тотчас ушли из жизни, а этот больно горластым удался. Так орал, будто собирался за всех братьев и сестер на свете прожить». Родители, полагая, что я все-таки не лучше других, отошедших в мир иной, подшучивали надо мной, а может, и над судьбой своей горькой: только рожай да относи на погост… Все на моей памяти у меня было с самого начала не так, как у людей. Поскольку я появился на свет преждевременно, ни повитухи, ни какой-либо сведущей в родах бабки вовремя не позвали. Пуповину перерубил топором какой-то случайный прохожий. Таков обычай предков: чтобы не сглазить младенца, зови в дом не ближнего, а дальнего. Зыбки тоже не успели приготовить — сунули с руками и ногами в старый тымак[37], подвесили за сыромятину на кереге[38]. Имя для меня придумал тот же захожий старикашка. Оно, как знаете, больше смахивает на молитву, вроде: «Не умирай так скоро, задержись на этом свете».
Хоть малым удался дробнее прочих младенцев, но сметлив. Тут же усек, чего от меня требуют. Не спешить, так не спешить. Было бы куда торопиться! А еще тот человек добрый повелел мне жить за своих братьев. Однако не просто себе жить-поживать да хлебушек жевать, а работать за тех бедолаг на свете.
Вот я исполняю тот наказ. О работе не забыл тот мой крестный, что с пилой на плечах да топором за поясом по аулам хаживал, а вот о еде совсем запамятовал приказать что-нибудь. Хребет ломи да поспевай всюду за десятерых, а как до еды придется, и одна миска не полная. Видно, так велено-отмерено мне на веку сызмальства. Ну, что же, тащу, как видите, свой тяжеленный возок, не ропщу.
— А язык-то у тебя один, дедушка? — спрашивал кто посмелее и хлесткого слова в ответ услышать не боялся. — Мелете ведь впрямь за целую дюжину говорунов.
— Как один? — преображался сразу дед. — А тот, что у тебя, еще у соседа Серика!.. То все мои языки, раздал вам в ранние годы. Пора бы и свой заиметь… Зубы-то давно прорезались, а говорите вроде не своим, а чужим языком…
Хохот в ответ и смущенные взгляды. Токтасын-ата доволен растерянностью собеседника. Мотается между гостями, куда только не заглядывает в поисках пропавшего языка, чем доставляет немалое удовольствие участникам концерта на дому.
— С плохим человеком, курдасы, на шутку не потянет. С ним только воду в ступе толочь или в мечети четки перебирать, считать дни до кончины. А мы еще поживем, поживем… Верно говорю?
— Твоя правда, Тока! Куда уж вернее! — поддерживают люди на разные голоса.
За свои восемьдесят с гаком лет Токтасын-ата где только не побывал: ходил подпаском в хозяйстве баев, таскал на тележке воду к станкам, волочил на санках руду к клети, был коногоном и бурильщиком. Избирался уже при рабочей власти в профком… Кроме того, он везучий удильщик, горазд склепать ведро из листа цинкового железа, собрать бочонок из дубовых клепок, выложить в новой избе печь, подковать лошадь. В последние годы — единственный на округу пчеловод. Не только выслушивать соленую шутку приходили к нему люди, но и подсластить ее отменным медком…
— Спешил, спешил жить, за всеми хотел угнаться в ремеслах, да, видно, кишка тонка оказалась, — жаловался старик близким. — Только три добрых дела мимо моих рук прошли, секреты их не открылись. Первое, что не осилил я ни смолоду, ни в зрелом возрасте, так это — деньги считать. Не потому что их не было. Зарабатывал, и немало в иной месяц. В обе руки получал, помню. Рассую по карманам, а они у меня вечно дырявые… Туда-сюда повернусь: нет ни гроша опять, будто мне все это богатство приснилось… Тосковал поначалу об утрате, а потом свыкся. Думаю: может, это к лучшему, когда карман не больно книзу тянет. К бедняку меньше зависти, а если тебе слишком завидуют — не знать покоя.
— Ну, ладно, дед! — ободряли Токтасына слушатели, сияя улыбками. — Деньги — зло, сор… Сегодня они есть, завтра нету. Значит, и считать их ни к чему. Каким премудростям ты еще не научился? Хотим знать…
— Ездить на белесипете! — со вздохом отвечал дед. — Не далось мне это чертово колесо, не покорилось, сколько ни пытался. Ах, как я завидовал ровесникам. Едва не умирал от нетерпения! Но чуть забросишь ногу через окаянное кружало, прикоснешься, извините, правой ягодицей к кожаному седлу, тут же летишь в канаву. Будто не двухколеска под тобою, а необъезженный скакун. Не судьба, видно, поладить с такой удобной, не требующей ни корма, ни пензина конягой.
Старый Токтасын умел передать неподдельную скорбь по поводу своей неудачи с велосипедом такой уморительной гримасой, что свидетели его скорби со стоном хватались за животы, вопили:
— Умора! Хватит!
— С чем у тебя, Токтасын, еще в жизни не поладилось? Может, такой секрет, что и признаваться неудобно?
— Зикрет, зикрет! — тут же соглашался старик, кивая реденькой бороденкой. — Рад бы утаить, да всяк небось о том слышал.