Отдайте мне ваших детей! - Стив Сем-Сандберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Бялой-Подляски бесследно исчезли сорок вагонов, битком набитых женщинами и детьми.
Иногда, сидя в секретариате за закрытыми дверями, он думал, что оттуда, извне, словно вползает какая-то чудовищная лава. Будто лопнули швы, скреплявшие реальность.
В канцелярии его навестил Давид Гертлер; он без обиняков выложил последние дошедшие до него известия о массовых депортациях в Варшаве. 300 000 евреев были узниками Варшавского гетто. Если верить Гертлеру, власти намеревались оставить в живых едва ли десятую часть, меньше 30 000, для работы на фабриках гетто.
Тогда же англичане ужесточили налеты на стратегически важные города Рейха — Кельн, Штутгарт, Маннхейм. 26 июня британское радио впервые передало сообщение о массовых убийствах среди еврейского населения Польши. В передачах ВВС упоминались города Слоним, Вильно, Львов.
А еще Хелмно — город Кульмхоф в округе Вартбрюккен:
«Тысячи евреев из промышленного города Лодзь и ближайших городов и деревень погибли в этом, ничем другим не примечательном, месте».
Новости с той стороны колючей проволоки проникали в гетто через сотни незаконных радиоприемников, и страшные подозрения быстро превратились в абсолютную уверенность.
Внешне, конечно, все осталось как было. Измученные голодом люди, еле передвигая ноги, бродили от одного пункта раздачи к другому; разве что согнутые спины согнулись еще больше. Но теперь на место былой неизвестности пришло твердое знание. И это знание меняло все.
На следующий после передачи ВВС о резне в Хелмно день презес инспектировал статистическое бюро на Церковной площади. Вместе с господином Нефталиным, адвокатом, он просмотрел весь архив переписки и распорядился сжечь все документы, которые могли бы навести возможных потомков на мысль, что он всегда с готовностью подчинялся приказам администрации, вполне осознавая при этом их содержание. Это касалось, например, вопроса о багаже, отнятом у депортируемых евреев. Бибов отказался платить за его перевозку, и Румковский попросил адвоката Нефталина задним числом составить письмо, в котором указывались фамилии не только депортированных, но и тех, кого разрешили исключить из списков, а также тех, кого председатель спас личным вмешательством или еще как-то избавил от высылки.
Те, кто находился тогда рядом с председателем, свидетельствуют, что запах его тела переменился. Он будто бы источал сладковатую вонь, вроде застарелого запаха табака, она пропитала его одежду и везде сопровождала его. В то же время многие, видевшие его в те дни, подтверждали: в его жестах стало еще больше уверенности и солидности. Словно только теперь, решая практические вопросы по переселению огромных человеческих масс на сборные пункты и заполнению статистических таблиц, он обрел последовательность и размеренность движений, достойную той неимоверной задачи, которую взвалил на себя.
* * *24 июля приходит сообщение — в Варшаве Черняков покончил с собой.
— Этот трус умер, вместо того чтобы содействовать переселению варшавских евреев. Насколько я понимаю, Варшаву все равно ежедневно покидают тысячи евреев. Так что, если Черняков хотел положить конец этим акциям, его самоубийство ничего не изменило. Это всего лишь бессмысленный, бессильный жест.
Так председатель излагает ситуацию членам совета старейшин.
Ничего подобного тому, что происходит в Варшаве, здесь не случится, уверяет он. Ведь здесь не гетто — здесь город рабочих, говорит он и невольно использует то же выражение, что и в день, когда он принимал Гиммлера возле барачной конторы на площади Балут:
— Это не гетто, господин рейхсфюрер, — это город рабочих.
* * *Своему постоянному врачу доктору Элиасбергу он признается, что у него опять побаливает сердце; не может ли Элиасберг добыть для него того старого нитроглицерина? Элиасберг не может больше достать нитроглицерин, но приносит другое сердечное лекарство — маленькие белые ампулы: белые, блестящие, точь-в-точь как сахариновые таблетки, которые продают на улицах дети.
Для изголодавшегося человека тонкий ручеек сахара на языке может стать решением вопроса жизни и смерти. От этой мысли он приходит в странное возбуждение. Он прячет коробочку с мелкими таблетками цианида в карман пиджака и постоянно сует руку в карман, чтобы проверить, там ли она.
Он не думает, что будет, если он примет таблетку. Но видит, как бросает две таблетки Регине в чай. Чай становится горьким, она успевает поморщиться — и все. Мгновенная смерть. Доктор Элиасберг гарантирует.
Как он вообще мог думать о чем-то подобном — он, который так любил ее? Ответ — именно потому, что он любил ее больше всего на свете. Он бы не вынес позора, случись ему стоять перед ней обнищавшим и униженным. Как Черняков, председатель юденрата Варшавы, который не понимал, что значит исполнить приказ.
— Черняков был слабее меня, — говорил председатель. — Поэтому теперь он мертв.
Председатель лежал, а доктор Элиасберг выслушивал его сердечный ритм.
— Он предпочел расстаться с жизнью, а не отправлять своих братьев и сестер на восток.
Доктор Элиасберг промолчал.
— Здесь такого не будет, — сказал председатель.
(Мои дети шьют камуфляжные шапки для сражений в условиях зимы. В моем гетто не будет как в варшавском.)
Доктор Элиасберг промолчал.
— Но если такое вдруг случится, доктор Элиасберг, я хочу, чтобы вы гарантировали мне…
— Вы знаете, что я не даю гарантий, господин презес.
— Но если я умру?
— Вы не умрете, господин презес.
* * *На большой вытоптанной площадке позади Зеленого дома собираются дети из сиротских приютов Марысина, водят хоровод.
Их смех эхом отдается под тяжелым черным небом.
Дети встают в ряд и берутся за руки, потом поднимают руки и начинают сходиться. Ряд превращается в круг, который движется сначала в одну сторону, потом в другую.
Он сидит в коляске и следит за ними взглядом. Ему не хочется обнаруживать свое присутствие, не хочется мешать их игре.
Малыши спотыкаются и падают, старшие смеются. Замстаг, немецкий мальчик, которого он заметил, когда был здесь в последний раз, склонился над проржавевшим колесом без покрышки. На Замстаге короткие штанишки, которые подошли бы малышу лет на десять младше, и короткий, вязаный резинкой пуловер, едва прикрывающий пупок. Мальчик все время улыбается, но без видимой радости — словно рот у него съемный и неплотно прилегает к широкому лицу. Повсюду в Марысине растет густая высокая трава. На заднем дворе — позади дровяного сарая и уборных. Дети едят траву. Поэтому губы у них черные и липкие.
Не забыть поговорить насчет этого со Смоленской. В траве может оказаться яд.
Он ждет. Они все еще не видят его. У них над головой на небе толкутся тучи, плавятся в тонкую вуаль измороси. Слышится отдаленный гром. Приближается гроза. Скоро упадут первые капли дождя.
Дети смотрят вверх.
Он сует руку в карман пиджака, подцепляет ногтем крышку коробочки и перемешивает таблетки пальцами.
Теперь капли падают чаще. За стеной туч слышно глухое бурчание; он просит Купера подогнать коляску поближе. Дети засунули пальцы в рот и таращатся на лошадь, коляску и старика, который стоит, опустив руку в карман пиджака, словно явился из другого времени.
Председатель видит, что они смотрят на него, и вдруг смущается.
— Ну играйте же! — восклицает он и со смехом прибавляет: — Идите, идите. — Когда дети, бросив взгляд на госпожу Смоленскую, нехотя снова становятся в круг, вытряхивает таблетки из кармана и подбрасывает к небесам: — Раз-два, раз-два!
От толпы отделяется мальчик. Ему лет десять; крепко сбитый, широкий в бедрах и плечах, но проворный. Он быстро-быстро возит по земле ладонями — там, где упали белые таблетки.
— Там, там и там! — довольно посмеивается председатель.
Но — как и у Замстага — у председателя улыбается только нижняя часть лица. Выше, под глазами, залегли резкие смертные тени. Кроме энергичного мальчика, который ищет сахариновые таблетки, никто из детей не отваживается подойти. Они робко стоят поодаль, сосут пальцы.
Мальчика зовут Станислав. Он приехал в начале мая с транспортом из Александрува. Его мать и отец, сестры и братья (их было не меньше семи) — все умерли. Но он, наверное, этого не знает. Или знает?
— Hej ty tam, podejdź tutaj!
— Эй ты, поди-ка сюда!
Он говорит по-польски — сразу ясно, что определил Сташека как одного из новых детей.
И когда мальчик нехотя приближается к коляске, он высовывается из окна и рукой в перчатке хватает его за подбородок: