Отдайте мне ваших детей! - Стив Сем-Сандберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На мгновение его охватывает растерянность. Поднять трубку и ответить? Или не отвечать, и тогда трезвон привлечет немецкого командира, который тут же выдворит его, председателя, из больницы?
Кончается тем, что он, пятясь, выходит в коридор. Там стоит Беньи.
Председатель замечает его краем глаза задолго до того, как понимает, что это он. Двери во все палаты распахнуты, и свет проникает в коридор длинными пыльными столбами, туннелями. Но свет, указавший ему на Беньи, исходит не сбоку, а сверху, с потолка, что, разумеется, невозможно — там нет окон. На Беньи, как на прочих пациентах, бело-синяя полосатая рубаха, он стоит, немного наклонившись вперед, держа в руках спинку стула, все четыре ножки которого направлены на председателя, словно чтобы защититься.
На него? На него? Председатель делает пару шагов, входит в невозможный свет.
— Беньи, это я, — говорит он и пытается улыбнуться.
Беньи пятится. Из перекошенных губ доносится не то пение, не то свист.
— Беньи?.. — произносит он. Он хочет, чтобы в голосе слышались беспокойство и забота, но голос, изливаясь из губ, звучит фальшиво, лживо: — Беньи-и, я пришел, чтобы забрать тебя отсюда, Беньи-и…
Беньи бросается вперед. Четыре ножки втыкаются председателю в грудь, Беньи выпускает стул, словно он жжет ему руки, и пускается бежать. Но тут же останавливается.
Словно с ходу уткнулся в стену.
И тут председатель тоже слышит их. Громкие гомонящие голоса — немецкие голоса! — доносятся с нижнего лестничного пролета, сопровождаемые шаркающим эхом энергично топающих сапог. Беньи вдруг теряется, не зная, куда бежать — вперед, на неумолимо приближающуюся команду, или назад, к презесу, которого он боится едва ли не больше, чем немцев.
Но председатель тоже отступает и торопливо прячется за дверью приемной.
Группенфюрер СС Мюльхаус и двое его подчиненных стремительно проходят по коридору, и в следующее мгновение механический стук каблуков и скрип кожаных ремешков на кобуре растворяется в гулком лестничном эхе. Как только звук шагов затихает, председатель входит в ординаторскую, берет с нижней полки эмалированный чайник и наполняет его водой из-под крана. Потом сует руку в карман за одной из белых таблеточек (они у него всегда с собой), бросает таблетку в стакан и наливает воды из чайника.
Когда он снова выглядывает в коридор, Беньи уже нет. Председатель обнаруживает его в большой палате возле лестничной клетки; он скорчился у белой стены, за горой перевернутых больничных ширм и выпотрошенных матрасов. Беньи дрожит всем телом, уткнувшись взглядом в пол. Председателю приходится несколько раз произнести его имя, прежде чем повисшая жидкая челка наконец поднимается.
— Вот, Беньи, выпей!
Беньи смотрит на него тем же вялым от ужаса взглядом, каким смотрел на промаршировавших мимо немецких офицеров. Председателю приходится встать на колени, чтобы поднести стакан к его губам. Беньи плотно обхватывает край стакана губами и пьет большими горячечными глотками, как ребенок. Председатель осторожно кладет руку ему на затылок, чтобы поддержать и помочь.
Все просто. Он думает о своей жене. С ней будет так же просто.
Беньи поднимает на него глаза, как будто почти с благодарностью. Потом яд начинает действовать, и взгляд стекленеет. Тело сотрясает один долгий спазм, который начинается где-то у затылка и заканчивается в ногах; пятки какое-то время судорожно подергиваются, потом тело застывает в последнем движении. Еще не осознавая произошедшего, председатель сидит, обняв мертвое тело своего шурина.
~~~
Из шести больниц гетто больница № 1 на Лагевницкой была самой большой. Квадратное здание с двумя флигелями окружал открытый двор. Поэтому подойти к больнице можно было с любой стороны.
Отчаянно желая увидеться с отцом, Вера пошла в обход, через густые кусты, между бараками и сараями, и наконец оказалась на дорожке, ведущей к больничному моргу. У больницы уже стояло несколько машин с прицепами. Возле кабин и в кузовах праздно стояли и сидели эсэсовцы — в серой форме с кожаными ремнями и в высоких блестящих сапогах. Однако пассивность солдат была мнимой. Вера уже почти успела дойти до погрузочного мостика у черного хода больницы, когда воздух прорезал резкий свист. Вера подняла глаза и увидела в широко открытом окне третьего этажа человека в форме. В тот же миг голенький младенец перелетел через подоконник и упал прямо в кузов стоящего внизу грузовика.
Один из солдат — молодой, с густыми пшеничными волосами и в форме, которая была ему велика на несколько размеров, — поднялся и махнул винтовкой своему коллеге на третьем этаже. Рукава мундира были такими широкими, что ему пришлось засучить их, чтобы не мешали привернуть штык. Потом он встал, широко расставив ноги и смеясь, а тем временем из окна продолжали падать вопящие тельца. Солдату удалось наколоть ребенка на штык; он торжествующе поднял винтовку, и кровь стекала по голым рукам.
Должно быть, кто-то наверху увидел, что происходит, — по всему фасаду открылись окна, и из здания больницы послышались крики на идише и польском:
— Убийцы, убийцы!
Вера не знала, что делать. У окон третьего этажа столпились немецкие солдаты, словно их подняли по тревоге. Они стояли в каждом окне, по-матерински прижимая младенцев к груди, к шинелям.
Тут Вера не выдержала и сама закричала.
Смеющееся лицо солдата в грузовике от изумления вытянулось в большую букву «О». В следующую секунду он нетерпеливым движением стряхнул со штыка окровавленный комок и направил винтовку на нее.
От внезапного ружейного залпа с крыши барака ей прямо на голову посыпались листья и щепки. Она пригнулась и побежала, из кустов выскакивали другие бегущие. Кто в больничном халате, кто почти голый — в основном женщины и пожилые мужчины. Ее неожиданный крик и последовавший за ним залп выгнали их из укрытий, и теперь они бежали — будто на ходулях, высоко подпрыгивая, насмерть перепуганные, — а от выстрелов перед еще не упавшими продолжали взлетать из пыли камушки и клочья травы.
* * *Во время обеденного перерыва она стояла со своей жестянкой в очереди за бесплатным супом на улице Якуба, а солнце палило и жгло ее неприкрытое темя, словно под кожей у нее была большая открытая рана.
Почти у всех стоявших в очереди были родные и близкие в разных больницах гетто, и почти все могли рассказать похожие истории: о детях, которых выбрасывали из окон родильного отделения прямо в ожидавшие внизу грузовики; о дряхлых стариках, которых выгоняли из отделений и протыкали штыками или пристреливали. Лишь немногим из ждавших возле больниц удалось забрать своих близких домой.
Ходили слухи, что председатель после долгих переговоров сумел убедить власти сделать исключение для некоторых высокопоставленных пациентов, но немцы выдвинули условие — депортировать вместо них кого-нибудь еще. Новая комиссия по переселению засела просматривать списки пациентов: нужно было найти людей, лежавших в больнице, но уже выписанных, или пациентов, хотевших попасть в больницу, но получивших отказ, так как у них не оказалось нужных связей; годилось что угодно, кто угодно, лишь бы этих людей можно было притянуть вместо тех незаменимых, без которых, как уверяли руководители гетто, не обойтись.
«Это позор, чудовищный позор!..» — слышался голос господина Мошковского, который шагал между станками, поднимая облачка мелкого мусора. Его словно толкали палкой в бок. Едва он садился, как тут же вскакивал снова.
К вечеру пришло известие о том, что тестя председателя, а также еще кое-кого из родственников и близких друзей Якубовича и шефа полиции Розенблата «выкупили», протащив на их место замену. Единственным, кого председателю не удалось вытащить из прицепа, оказался Беньямин Вайнбергер — никто не знал, куда он делся. В больнице его следов не обнаружилось; не было его и ни на одном из сборных пунктов. Пытался ли он бежать и попался немецкому патрулю? Регина Румковская была в отчаянии и, как говорили, опасалась самого худшего.
В первый же вечер Шульцев посетил некий господин Таузендгельд. Он-то и занимался «выкупом».
Много позже, слушая рассказ о его страшной смерти от рук немецких палачей, Вера попытается вспомнить его лицо. Но образ господина Таузендгельда останется таким же неясным, каким был и тогда, когда он сидел с ними в тесной кухоньке возле каморки Маман. Она помнила лицо в неровностях и бугорках, среди которых обретался рот с мелкими и острыми, как шило, зубами, обнажавшимися всякий раз, когда он улыбался. Длинными, худыми, поразительно похожими на стебли руками он развернул на столе какие-то длинные списки фамилий и, разговаривая, подставлял их под свет так, чтобы были видны некоторые имена.