Подмены - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не-е-ет! – заорал внезапно голый Иван, стоявший неподалёку от нас. Он даже не пытался прикрыть руками срам, как это делали остальные мужчины. Его било дрожью, глаза набухли, из носу лилась жидкая сукровица. – Нет! Я русский, слышите, русский я! – В отчаянии он искал спасения, обернувшись к полицаям, уже успевшим отступить на безопасное расстояние. Неожиданно, выхватив нас глазами из шеренги, Иван бешено завращал головой, указывая в нашу сторону растопыренными пальцами. – Они! Они, слышите? Это они жиды вместе с жидёнышами своими, а я русский, я тут ни при чём! Я по случайности, по недоразумению! Их, их убивайте, меня не надо, я жить хочу, слышите, жить!!
Один из полицаев бойким шагом приблизился к нему, резким движением ткнул штыком в живот и, взглядом проследив за тем, как тот полетел головой вниз, вернулся на место. Дети замерли. Гиршик, взметнув на меня глаза, хотел о чём-то спросить, но не успел – в этот момент заработал пулемёт. По нам, по живым добрым людям. И бил споро и прицельно, начав смертельный огонь с левого края шеренги и стремительно ведя его в сторону правого – того, где в числе прочих несчастных, скованные страхом, стояли и мы с детьми. Люди с коротким вскриком валились вниз, покрывая телами верхний рыхлый слой земли, которым были присыпаны ещё недавно убиенные евреи.
– Как только слева упадут, прыгайте вниз, – приказал я детям и посмотрел на Двойру. Та кивнула и прижала к себе Эзру. Нара стояла, обхватив меня спереди, спиной к пулемёту. Не дожидаясь смерти её от пуль, я намеревался столкнуть дочь вниз, не веря, что она сделает это сама. По глазам Двойры я понял, что она решила точно так же. Гиршика же я просто спрятал за спину, велев обхватить мою ногу и держаться за неё крепко-накрепко.
– Всё! – крикнул я Наре, когда повалились люди, стоявшие в пяти метрах от нас. – Прыгай!
– Нет, папа, нет! – закричала Нара и ещё тесней прижалась ко мне. Точно так же сделал и Эзра, вцепившись в мать и невольно перекрыв телом дорогу пулемётной очереди.
Они умерли одновременно, прошитые одной и той же очередью. Мы с Двойрой уже знали это в то время, когда, живые, скатывались вниз по отвесному склону оврага. В это мгновенье я уже не понимал, где Гиршик. В какой-то момент я просто не обнаружил его маленьких ручек, что ещё секунду назад обнимали мою ногу. А на нас уже валились всё новые и новые мёртвые тела, и я лишь успел крикнуть Двойре:
– Замри!
Она и замерла. И сам я замер, придавленный грудой трупов ни в чём не повинных единоплеменников моих.
Так мы пробыли с ней несколько часов. Каждый раз, после того как на дне оврага оказывалась очередная шеренга мертвецов, мы с моей женой путём невероятных усилий перебирались чуть выше, продираясь сквозь переплетённые, но ещё податливые, не остывшие окончательно тела, ближе к верху, к воздуху, к жизни. Ещё примерно через час убитых начали присыпать землёй, взятой от насыпи, все эти три-четыре слоя свежерасстрелянных, приближая дно оврага к верхнему краю.
– Задержи дыхание… – кое-как сумел я вышипеть Двойре, с трудом разомкнув спекшиеся губы наполовину забитого землёй рта. – Как только начнут падать, пробивайся наверх. Но не раньше.
Она не ответила, она уже находилась не так близко от меня, теперь нас с ней разделяли около десятка обнаженных мёртвых тел, и потому я уже не знал, обращаюсь ли я к мёртвой Двойре или же она слышит мои слабые выхрипы, но не может ответить. И такое отчаяние взяло меня в тот момент, такой нечеловеческий ужас подступил к самой глотке, пережав дыхание не снаружи, но уже откуда-то изнутри, от самой загруди́нной сердцевины! Хотелось завыть, забиться в истерике, заорать из последних сил, хотелось стонать и плакать дитём малым, вопить неудержным безумцем или же сдохнуть, сдохнуть, сдохнуть – сейчас, на этом месте, в этой рыхлой, оставленной Богом земле, набитой трупами моих соплеменников, сограждан, да просто хороших, душевных женщин и мужчин, таких, каким был наш несчастный Иван! А ещё – телами детей, чужих и своих, которые ещё совсем недавно радовались жизни, громко смеялись, строили планы на светлую радостную жизнь, играли в прятки, бескорыстно дружили, исполняли Моцарта с листа, валялись летом в стогу, увлекались математикой, моделированием и рыбалкой…
Это был день первое октября. Основной вал убиенных пришёлся на предыдущие три дня, от которых Господь отвёл нас волей своей. Иначе те три слоя из тел, которые были над нами в тот проклятый день, к тому же покрытые довольно тонкой грунтовой присыпкой, тут же наросли бы десятью новыми, и уже никакие силы не помогли бы нам с Двойрой пробиться к воздуху и свету. Да и ловкосилья моего никогда бы не хватило одолеть тот страшный груз, что давил на нас тоннами земли и сотнями страшных смертей.
Выбрались мы незадолго перед рассветом. До той поры лежали, будто и правда мёртвые. А ведь даже краешком пули не зацепило ни Двойру, ни меня. Дети нас спасли, так уж получилось, и мы этого не забудем, как и Евсею Варшавчику смерти их не простим, что бы ни случилось. А пока каждый из нас дыру себе пробил, через неё и дышал как умел. Несколько раз я пробовал кричать, но каждый раз сдавленный крик мой упирался в стену из земли и безжизненной людской плоти. Как будто живую волну голосом выпускаешь, а она – обратно, к тебе же, назад, но только убитая, погасшая, уже никакая, вернувшаяся без всякой надежды.
Когда выбрался, стал Двойру свою искать, не знал, что делать, как быть, куда кидаться. Знал только, что метрах в десяти от меня была, а может, и все пятнадцать было, но не дальше. А только как найти – темно, сам голый, к тому же не знаю, кто там наверху, есть ли охранение у фашистов, можно ли вообще любые звуки издавать. Странное дело, совсем не думал в это время о детях, как будто не было их совсем, никогда. Наверно, в ту минуту Бог меня под крыло своё забирал, иначе я мог бы сойти с ума, верно говорю. А тут смотрю, шевелится земля соседняя, и рука – оттуда, еле-еле высовывается: видно, слабая она была очень, Двойра моя. Раскопал, вытянул, прижал к себе, дрожа всем телом. Даже не заплакали мы, просто обнялись и замерли. Так с ней в неподвижности и пробыли, не знаем сколько: голые, страшные, несчастные, еле живые. Посидели малость, а после ползком, ползком вдоль нижнего края траншеи той смертельной – и так, пока всю не проползли. Там, уже в конце её, – наклон не так чтобы крутой. Забрались кое-как наверх. Дальше – или снова смерть, или чудо. Ни того не вышло, ни другим не обернулось. Нашли ком одежды, наполовину из земли торчал, видно совсем уж негодной, сброшенной в овраг за ненадобностью, с прошлых ещё мертвецов. Кое-как лохмотья эти на себя приладили и подались ближе к лесополосе, что начиналась от кладбища. Начало октября – уже почти ледяные ночи для измождённых, хоть и воскресших путников. Пробираемся, про деток не говорим, словно, сговорившись, обет себе дали. Понимали, как только первое слово завяжем, на том оберег наш и закончится, какой от Эзры шёл, от охранителя, – так оба чувствовали, и так оба о том молчали…
Я не знаю, кто читает сейчас эти строки, эту прощальную исповедь остатков нашей семьи. Я просто хочу, чтобы этот человек понимал, – и с этим я обращаюсь к нему, к вам, – выводя эти буквы, складывая их в слова, я, как и жена моя Девора Ефимовна, истекаю кровью. Потому что нет ничего больней для родителей, чем пережить собственных детей, не увидев, как они взрослели, не узнав, как умнели, как рожали своих детей и как выводили их в большой мир.
Нижайше прошу простить за вынужденную паузу, не смог справиться с волнением. Итак, я продолжаю…»
В дверь кабинета постучали. Дворкин вздрогнул, оторвав глаза от рукописи. Встал, открыл дверь.
– Моисей Наумыч, у вас всё в порядке? – То была ассистентка с его кафедры. – У вас же лекция в триста двенадцатой аудитории, двадцать минут как ждут. – И с тревогой взглянула на профессора. – Пойдете или отменить, может?
– Иду, иду, – придав нарочитой бодрости голосу, устало откликнулся Дворкин. – Заработался, прошу прощения…
И снова, как и в прошлый раз, он скорей отбарабанил урок, чем прочитал в обычной для себя манере. Не смог привычно отпустить голову в свободное плавание, не получалось. Мешали Рубинштейны. Иван мешал. И Евсей Варшавчик.
Моисей Дворкин выводил очередную формулу, объясняющую условия равновесия системы сходящихся сил, но в это же время видел, как падали в смертельный ров простреленные пулемётной очередью дети Ицхака и Двойры – Нара, Эзра и Гиршик. Он чувствовал дух земли, пропитанной кровью тысяч безвинных людей, он словно ощущал на своих губах металлический привкус крови, смешавшийся с прелым ароматом насыпного грунта, уже частично разрыхлённого, чтобы удобней было вернуть его земляной траншее, почти что доверху заполненной мёртвыми телами женщин, стариков, детей. И где-то поблизости теперь были они, живые Рубинштейны, выползшие из смерти – не затем, чтобы жить, но для того, чтобы отомстить за своих детей.