Подмены - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нижайше прошу простить за вынужденную паузу, не смог справиться с волнением. Итак, я продолжаю…»
В дверь кабинета постучали. Дворкин вздрогнул, оторвав глаза от рукописи. Встал, открыл дверь.
– Моисей Наумыч, у вас всё в порядке? – То была ассистентка с его кафедры. – У вас же лекция в триста двенадцатой аудитории, двадцать минут как ждут. – И с тревогой взглянула на профессора. – Пойдете или отменить, может?
– Иду, иду, – придав нарочитой бодрости голосу, устало откликнулся Дворкин. – Заработался, прошу прощения…
И снова, как и в прошлый раз, он скорей отбарабанил урок, чем прочитал в обычной для себя манере. Не смог привычно отпустить голову в свободное плавание, не получалось. Мешали Рубинштейны. Иван мешал. И Евсей Варшавчик.
Моисей Дворкин выводил очередную формулу, объясняющую условия равновесия системы сходящихся сил, но в это же время видел, как падали в смертельный ров простреленные пулемётной очередью дети Ицхака и Двойры – Нара, Эзра и Гиршик. Он чувствовал дух земли, пропитанной кровью тысяч безвинных людей, он словно ощущал на своих губах металлический привкус крови, смешавшийся с прелым ароматом насыпного грунта, уже частично разрыхлённого, чтобы удобней было вернуть его земляной траншее, почти что доверху заполненной мёртвыми телами женщин, стариков, детей. И где-то поблизости теперь были они, живые Рубинштейны, выползшие из смерти – не затем, чтобы жить, но для того, чтобы отомстить за своих детей.
Лекция в этот день была последней, кафедральных дел тоже не имелось, можно было ехать домой. Однако профессор Дворкин вернулся в кабинет, вновь запер дверь на ключ и, опустившись в рабочее кресло, раскрыл рукопись на прерванном месте.
«Куда нам идти, мы с Двойрой не знали. Но ходить могли, несмотря на все те ужасные часы, которые провели мы под грудой тел и слоем земли. Мы просто пошли на ближайший свет. То был небольшой рабочий посёлок, стоявший неподалёку от кладбища, где в крайнем доме и виднелся тусклый свет, пробивавшийся из углового окна. Приблизившись к строению, мы осторожно постучали два раза в стекло. И отпрянули, пригнувшись за плетнём. Вполне возможно, в доме квартировали немецкие солдаты: мы ведь ничего не знали о них, как и обо всём прочем военном. Где и как размещались завоеватели на нашей земле, было неизвестно. Или, быть может, то был дом местного полицая? В одночасье сделавшись бывшими родителями, отныне мы оставались лишь потерянными по жизни слепыми и бездомными музыкантами – больше ничего.
На стук выглянула женщина. Поверх ночной сорочки на её плечах был наспех накинутый ватник. Босые ноги тоже, видно, наскоро сунула в кирзовые сапоги: так и вышла на порог.
– Кто? – пробормотала она, глядя в предутреннюю темь. – Кого надо?
Мы вышли и молча приблизились к ней.
– Беглые? – недоверчиво кивнула женщина, оглядев нас с головы до ног. – С оврага?
– С оврага, – покорно согласилась Двойра. – Если вы нас не приютите хотя бы до утра, то в этот же овраг и вернёмся. И больше никогда к вам не придём.
Просто надо было что-то сказать. Сам бы я сказал другое, но Двойра произнесла именно эти слова. И ими она ввела женщину в спасительное для нас недоумение.
– Евреи? – коротко справилась она.
– Музыканты, – подняв голову, отозвалась Двойра. – Я и мой муж профессиональные музыканты. Из филармонического оркестра. И нам нужна помощь. Прошу вас, помогите нам, иначе… Иначе… – ещё раз повторила Двойра и, умолкнув, в совершенном бессилии посмотрела на женщину.
– Это хорошо, что музыканты, – чуть подумав, промолвила та, – это нам очень кстати. – И кивнула на амбар. – Вы давайте вон туда пока прихоронитесь. Зайдёте и на самый верх взбирайтесь, там сено и корова, холодно не будет. А я с одёжи чего-нить подберу поносильней. А то прям смотреть на вас ужасно, будто с самой преисподней повылазили. И ведро воды подам щас, сполоснуться. А после уж потолкуем.
Она пришла через десять минут, с одеждой, ведром ледяной колодезной воды, куском начинавшего уже засыхать чёрного хлеба, шматком присыпанного крупной солью домашнего сала и банкой вчерашнего молока.
– Мойтесь и угощайтесь. – Женщина мотнула головой в сторону принесённых богатств, которые она оставила на грунтовом полу, редко устланном деревянными планками. – Завтра свадьба у нас, – сообщила она, – так что будете на музыке своей играть. Доброе против доброго, правильно? – И не дождавшись ответа, утвердительно пояснила: – Ваша музыка против нашей потребности. Отыграете и уйдёте, утром, после завтрей ночи. Дочка замуж выходит, Светланка.
– В такое время? – удивилась Двойра. – Так немцы же, кругом война, беда, смерть.
– Ну, кому смерть, а кому дальше жить. Она у нас на сносях, дочка моя, чего ж ей теперь, незамужней рожать прикажете, а после на всю жизнь порченой оставаться?
– Погодите, – тут уже и я вмешался в разговор, – но там ведь людей убивают, там же массовые расстрелы населения, буквально в километре от вас. Какая может быть свадьба? Это же кощунство чистой воды. Неужто нельзя потерпеть, пока фашистов не изгонят?
– А чево ждать? – пожала плечами женщина. – Он и сам при них, жених-то её. В участке служит, старшим полицаем. Там, у Бисовой Бабы, в охранении.
Она сказала – мы разом так и отпрянули к стене. Стояли, упершись спинами в остывшие брёвна амбара.
– Та то ничево, не стесняйтесь, – разъяснила женщина, – он паренёк-то добрый, хороший. Отыграете честь по чести, так и он вам не напортит. И проводит, если надо, до большака. И с пропуском, куда надо, помогнёт. Думаете, вы первые? Приходили недавно, как вы, недоубиенные. Тоже на сено послала, до утра. А после сами уходили, зять даже про то и не знал. Но они и на музыке не умели, чего его дёргать, авось не нанимался каждого любого с могилы вытягнивать. А сами мы просто уж незнамо как извелись искать-то, кто на музыке умеет. Играть на чём, имеем, а мужики – кто где, с тех, кто мог. Кого призвали, кто в эвакуанты подался, а кто и сам помёр. А зять сказал, чтоб найти, кто умеет, иль не будет свадьбы.
– Аккордеон найдётся? – внезапно подала голос Двойра, сжав мне руку, чтобы не лез с неуместными суждениями. – Пианино вряд ли ведь отыщите, верно?
– И скрипка понадобится, – согласившись с её пожатием, произнёс я, – лучше взрослая. И хорошо бы в рабочем состоянии.
– Всё добудет, не переживайте, – согласно мотнула головой женщина, – так что укладывайтесь, отдыхайте, а завтра и сыграете, ближе к вечеру, столы в хате понаставим, а то, гляди, вон холод на дворе какой, аж до пяток пробирает. Это ж для холодца одного только и добренько, для нас-то самих просто ужас как не ко времени.
Зять, Василий, не обманул. Гуляли в основном сослуживцы, местные полицаи, ну и человек с пять поселковых. На столе – горилка, закуска не военных времён: два печёных поросёнка, консервированная немецкая ветчина, яйца, сметана, горячие галушки, мёд, ну и позднее с огорода. Помню, спросил нас ещё Василий, указав глазами на царский стол: „Ну чего – рай? А ты говоришь, отложим“.
Начали, как водится, с Мендельсона. После этого завели продолжительное танго, которого оба не знали, но кто-то от стола приказал. Двойра произвольно взяла аргентинскую тему, я же просто импровизировал, стараясь держаться созвучно гармонии и ритму. Не знаю, слышали нас в этот момент Нарочка, Эзра и Гиршик или же их маленькие души, побывав в расстрельном овраге, уже успели оторваться от земной тверди и теперь витали где-то в стороне от свадебного застолья, готовясь вознестись к небесам. Однако мы бы играли в любом случае, потому что в том было наше спасение. И нам нельзя было умереть, потому что тогда на земле не осталось бы никого, кто бы отомстил за убитых детей. По преданию, Девора – судья, пророчица, предводительница, мать. Она же возглавила войну против нейского царя. Ицхак же, сын Авраама и праотец еврейского народа, означает „тот, который будет смеяться“. Когда-нибудь и мы с моей Двойрой будем смеяться в лицо нашему врагу, убийце наших детей. Мы будем жить с ней долго, если надо – бесконечно, для того чтобы увидеть, как издыхает он на наших глазах, моля у небес избавления от предсмертных мук.
Потом мы им исполнили Кампанеллу Никколо Паганини и сразу же следом Каприс № 24 и „Мото Перпетуо“, его же, для скрипки и фортепиано. Ближе к середине застолья специально для молодых сыграли „Херувимскую песнь“, в которой удивительным образом присутствовало всё необходимое для свадебного торжества: ясная, но лёгкая и необыкновенно воздушная печаль, притом что пронзительно-светлые ноты этого сочинения написаны так, что не оставляют места для малейшего уныния. Наоборот, они же и воздымали дух полицайского застолья к вершинам блаженной муки, настраивая слушателя на высокую, чистую любовь к доброму и живому.