Будь мне ножом - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, Йохай. Везде Йохай.
Знаешь, после того, как ты рассказала о его приступах гнева, я на всё красивое стал смотреть дважды. Я так решил: один раз для себя, а второй — для тебя. Немного возместить тебе хоть как-то ту красоту, которой ты не можешь окружить себя дома. Я знаю, что она необходима тебе, как воздух. Я вновь понимаю, насколько слеп, нечуток и тороплив, и снова боюсь, что навеки утратил изначальное, естественное стремление к красоте.
Я не говорил тебе, но вместо многих других слов я всё чаще говорю себе твоё имя «Мирьям». Мирьям — это «пойми», и «приди», и «прими меня», и «мне хорошо», и «мне плохо», и «тайна», и «расти», и «тишина», и «твоя грудь», и «твоё сердце», и «дышать», и «помилование»…
И, всё-таки… — вы не хотели завести ещё одного ребёнка? Боялись? Вы пытаетесь, или вы хотите полностью отдаться только ему? В этом вопросе ты очень сдержанна, и твои пальцы всё ещё сжаты в кулак.
Ты права, что не захотела написать мне «официальное» название его болезни. Чтобы это название постепенно не подменило собой его имя. Но до какого возраста вы сможете держать его дома (и как, как вам удалось до сих пор не сдать его в спец-интернат)?
Он будет расти, и вместе с ним будут расти трудности. Я не сообщаю тебе ничего нового. Он станет гораздо сильнее тебя физически, и что тогда, как ты будешь справляться с ним во время приступов? Как вы удержите его, чтобы он не выбежал на дорогу?
«…Я знаю, что труднее всего мне будет, когда у него изменится голос». А в другом месте ты, как бы между прочим, отметила, что самое красивое в нём — голос. (Только здесь я объединил два предложения).
Просто раздумье — «филогрошик».
А может, при трении зрачка о зрачок, как я когда-то мечтал, текут совсем другие слёзы, не те, которые знакомы обычному пользователю? То есть — может быть, они слаще мёда и капать будут из какого-то тайного резервного кармашка, о котором нам ничего неизвестно. Единственный в теле орган, который был создан с тем, чтобы никогда за всю жизнь не быть использованным. Такая грустная шутка Бога, который заранее знал, с кем имеет дело. Можно преодолеть силу тяготения, но нельзя устоять перед силой отталкивания души, вдруг увидевшей прямо перед собой другую распахнутую душу. И глаз сразу же моргает, надёжно охраняя границы души.
Ты так нужна мне сейчас, Мирьям, в эту минуту! Сядь на кровать рядом со мной, не обращая внимания на голоса, звучащие вокруг и доносящиеся издали, сосредоточься на мне, сосредоточь меня на себе, погладь меня по лицу спокойно, без страсти, и скажи «Яир»…
Распахни окно. Если его откроешь ты — вид будет другим. Исчезнет бильярдная внизу, исчезнут верёвки с развешанными на них старыми полотенцами и простынями. Мусорные баки, трубы, бегающие там крысы. Даже лизол испарится. Ворвётся воздух, привезённый тобой издалека, из Бейт-Заита. Попробуй меня немного рассмешить, я уже несколько дней даже не улыбался. Скажи мне: «Яир, Яир, с чего начать?» Поругай меня, но на этот раз — мягко: «Ты говоришь о Йохае, спрашиваешь, хотела ли я ещё одного ребёнка, и без всякой паузы просишь тебя рассмешить?» Да, я знаю, и всё-таки расскажи мне что-то лёгкое, неважно, что…
«Пусть тебя не удивляет, но Йохай тоже смешной». О чём ты говоришь? «Да, да, даже при отсутствии у него „чувства юмора“ в обычном смысле! Иногда я себя утешаю тем, что его юмор, возможно, не от мира сего. Но, например, когда он хочет ещё одну конфетку и знает, что мы не разрешим, он притворяется, что уходит в свою комнату, и вдруг поворачивает и бежит в кухню. И выражение лица у него при этом немного „заячье“, почти озорное… Тогда возникает иллюзия, что его скрытый юмор на мгновение встретился с нашим».
«Или то, что касается обуви…» А что с обувью? «Как, ты не помнишь?» Я не помню… «Но я же тебе рассказывала!» Да, но никогда не рассказывала в Тель-Авиве, и никогда — на этой кровати, облепленной кусками жвачки. Расскажи! «Дома он всегда ходит босиком, зимой и летом. Потому что, как только его обувают, он сразу же выбегает из дома, не слушая никаких возражений. А если я или Амос по рассеянности обуваем его до того, как он полностью одет, он пулей вылетает на улицу иногда полуголым. Поэтому я зову его „мальчик в сапогах-скороходах“»…
«Но тебе сейчас нужен совсем другой смех, правда? Расскажу-ка я тебе немного чепухи. А что, ты иногда пишешь такие глупости, что диву даешься… Давай вместе посмеёмся надо мной: ты знаешь, что я всё время устраиваю окружающему миру экзамены? Например, если первым мне встретится мужчина — то следующее твоё письмо меня слегка разочарует. А если женщина…»
Посмотри на меня — я играю в «мне кажется». И это почему-то приносит облегчение. Даже простое пропускание сквозь себя твоей речи меня успокаивает. И делает счастливым. Ты струишься во мне, как лекарство. Не прекращай. Не прекращайся…
«У меня развилась чувствительность (повышенная, как мне кажется), к различным событиям и людям, встречающимся мне. Слова тоже заставляют меня настораживаться. Даже самые простые, которые я слышу в повседневной текучке. Совершенно невинные слова, такие как „свет“, „поливальные установки“, „лаз в заборе“, „одежда“, „верблюды“, „ночь“… Или неожиданное, немного испуганное объятие, когда я вчера обняла Йохая».
Твое описание я достаю из той самой точки в мозгу, изо всех сил концентрируясь на ней. И ты исходишь оттуда, как будто там хранятся слова, предназначенные для одной единственной женщины…
«…или включаю транзистор и пытаюсь услышать сообщение, посланное только мне: иногда это — строчка из песни, которая вдруг кажется относящейся к нам; а иногда — совершенно бессмысленная фраза, и тогда я говорю себе, вот, то, что между нами — лишь пустая иллюзия».
Я только сбегаю за сигаретами, у меня закончилась пачка, а день обещает быть длинным. Не уходи, ты сейчас в самом правильном месте…
(Я должен только процитировать тебя со стены в качестве прощального поцелуя): «…я всё больше чувствую, что твои рассказы — это самый естественный путь, возможно — самый доступный тебе, войти в мир, пустить в нём корни».
Случилось ужасное. Я видел Майю.
Только что, на набережной. Очевидно, она не смогла вынести моего молчания, а может быть, что-то почувствовала и приехала меня искать. Она меня не видела, а я не подошёл, представляешь? Ну, что ты теперь обо мне думаешь?
Лучше бы мне об этом не писать. Она дважды прошла весь мой маршрут от площади до дельфинария, заходя именно в те кафе и пиццерии, в которых я бывал, когда ещё ел… Она меня угадала — я говорил тебе, что у неё на меня чутьё, а ты не верила, я всё время чувствовал, что ты сомневаешься. Не заблуждайся на её счёт, Мирьям, и не заблуждайся на мой с ней счёт: между нами такая связь, которую я не берусь описать словами, эта связь вовсе не в словах — она в теле, в прикосновении, в подкожных ощущениях (да что ты вообще о нас знаешь?). Я всё время шёл за ней, не отдаляясь. Это такая пытка. Меня будто что-то душило, мешая заговорить с ней. Что я наделал!
Я видел её, всё видел — какая она, когда идёт по улице, как любая другая женщина, и как смотрят на неё мужчины. Я увидел, как она повзрослела за последний год и стала вдруг очень красивой, будто незаметно для меня все черты её лица нашли своё место. И всё же я видел, что из всех мужчин на этой улице только я один умею видеть её красоту, да — она бережёт себя для меня одного. Нет в ней этого проклятого голода, ты понимаешь? Того, который есть во мне и в тебе — в ней его нет, она чиста и свободна от него! Что теперь будет? Я шёл за ней и видел, как удручённо тяжелеет её походка, как она разочаровывается во мне. И тут она зашла в гостиницу госпожи Майер, которую однажды, в дни её расцвета, я показал Майе. Зашла, спросила о чём-то жуликоватого хозяина. Не знаю, что он ей сказал, но она сразу же вышла, не коснувшись дверной ручки.
Потом она ещё раз прошла вдоль всей набережной, но уже не искала меня — она шла, как одержимая, почти бежала, яростно отбивая шаги, и люди смотрели на неё. Я никогда не видел её такой — всё понимающей, позволившей себе понять… Потом она села, почти упала на один из этих пластмассовых стульев и закрыла глаза. Я стоял шагах в десяти от неё, не скрываясь, и если бы она обернулась, то увидела бы меня во всей моей неприглядности, по шею погружённого в болото самого мерзкого позора. Так прошло почти пятнадцать минут. Мы не двигались. Я обессилел. Я беззвучно взывал к ней — если бы только она обернулась, если бы только увидела меня, назвала по имени, я вернулся бы с ней домой.
Как такое вообще могло произойти между нами? Я чувствовал себя как во время какого-то приступа. Когда она исчезла, у меня все мышцы были сведены судорогой. Даже челюсти. Но что я сказал бы ей? С чего начать объясняться в моём положении? Я четыре или пять дней ни с кем не разговаривал.