Непримкнувший - Дмитрий Шепилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну как, Феликс, жизнь и здоровье?
— Да как жизнь… Ты знаешь, что я отсидел 5 с лишним лет…
— Когда, за что?
— Взяли в 1949 году.
— И что же тебе предъявили? Ты был чей шпион: американский, японский или португальский?
— Нет, мне предъявили обвинение, что в 1918 году я принадлежал к троцкистско-бухаринской оппозиции.
— Да такой оппозиции в 1918 году и не было.
— Мало ли что не было. А вот предъявили… Я то же говорил им. Просил показать мне хоть какой-нибудь учебник или статью по истории партии, где бы говорилось о существовании такой оппозиции в 1918 году.
— И что же?
— Что? А вот, смотри…
Он засучил рукав и показал мне какие-то плетеные шрамы на руке.
— И ты «признался», конечно?
— «Признался», получил по решению Особого совещания 10 лет. Успел отбыть 5 с лишним лет, в 1954 освобожден и реабилитирован. Теперь — персональный пенсионер…
Наступила зима. А я всё ещё оставался безработным. Многие изощренные в придворных делах чиновники с опаской обходили меня. При встречах на улице не узнавали.
Я собирал и обрабатывал материалы по истории коллективизации сельского хозяйства СССР. Тренировался в английском языке. Снова, как в годы учения в Институте Красной профессуры, штудировал «Науку логики» Гегеля и испытывал величайшее наслаждение. В эти бесконечные вьюжные ночи я забывался с томиками Чехова, Блока, Есенина. Помню, что в этот период много радости доставляли мне «Угрюм-река» и «Емельян Пугачев» Вячеслава Шишкова.
Положение безработного казалось мне величайшей нелепостью. У меня есть руки и голова. Мой мозг ясен. Я многое могу дать моей партии и моему народу. И я — месяцы в бездействии. Кому это нужно? Просил ЦК дать мне какую-нибудь, хотя бы временную, работу. После моих настойчивых просьб мне было сказано, что я могу «пока помочь в редактировании материалов» в том же злополучном журнале «Большевик».
К моему счастью, главным редактором здесь оказался мой однополчанин Сергей Михайлович Абалин. Ученый-историк, он, как и я, в июне 1941 г. пошел добровольцем на фронт, и вместе мы нюхали порох не в одной битве — за Москву, Сталинград и т.д. Внешне — русский атлет, с красивым лицом и вьющимися каштановыми волосами, по натуре своей Сергей Михайлович был мягок, деликатен, нежен, очень впечатлителен и душевно раним. Он был чистейший и преданнейший партии человек. Эти качества привели его через несколько лет к трагической развязке. Показалось, что как редактору «Большевика», ему «не доверяют». Он написал об этом короткое письмо, которое его жена несколько лет спустя мне показала. Затем отправил своих домашних на дачу, принес в кухню кресло, сел в него и открыл краны газовой плиты.
Мир праху твоему, милый Сережа.
Встретил он меня с большой сердечностью и искренне переживал за меня. Я, изголодавшись по делу, погрузился в черновую редакционную работу, хотя и не имел в редакции никакой формальной должности. Переворошил груду работ публицистов США и написал большую полемическую статью «Оруженосцы американского империализма». Рецензировал и правил поступавшие в редакцию материалы. Я работал запоем, без отдыха, и старался гнать от себя тяжелые думы и мрачные предчувствия.
С этим и наступили в стране торжественные дни 70-летия И.В. Сталина.
21 декабря 1949 года. В утренних газетах опубликовано большое письмо Сталину от ЦК партии и Совета Министров. Указом Верховного Совета Сталин награждался Орденом Ленина. По части наград самому себе Сталин всегда был очень строг и сдержан…
Я всё ещё был безработным и жил в тревожном ожидании. Конечно, никто не подумал пригласить меня на юбилей. Без всякой надежды на успех я в канун высокоторжественного дня позвонил в секретариат Г. Маленкова и, к моему удивлению, получил билет на торжества.
Билет оказался хорошим, во второй ложе бельэтажа, почти у сцены.
И вот я в Большом театре. На сцене, среди моря цветов и алых знамен, огромный портрет Сталина. В президиуме — члены Политбюро и лидеры многих компартий. Сталин — в мундире генералиссимуса. Рядом с ним Мао Цзэдун в темно-сером кителе гражданского покроя, таком же, какой обычно носил Сталин…
Когда отзвучали восторженные речи, президиум заседания и весь зал стоя долго рукоплещут Сталину. Все ожидали, что вот сейчас он взойдет на трибуну и произнесет свою, как всегда, ювелирно отделанную речь. Или скажет хотя бы несколько благодарственных фраз. Или простое спасибо за теплоту и сердечность, с которыми обратились к нему все выступавшие гости со всего мира. Но Сталин не идет к трибуне. Глядя безучастным взглядом в зал, он медленно хлопает в ладоши. Овации нарастают. Сталин не меняет ни выражения, ни позы. Зал неистовствует, требуя выступления. Сталин сохраняет свою невозмутимость.
Так проходит три, пять, семь — не знаю сколько минут.
Наконец заседание объявляется закрытым.
Потом ещё долгие-долгие месяцы в «Правде» печатались нескончаемые перечни поздравительных телеграмм Сталину в связи с 70-летием.
…Наступил январь 1950 года. В Москве бушевали метели. Со своего девятого этажа на Большой Калужской я смотрел на закоченевшие вязы Нескучного сада. Далеко на фоне свинцового неба гордо высилась Спасская башня Кремля.
Витуся поступила в Архитектурный институт. Вечерами приходили студенты. Говорили о новинках литературы, о новых постановках в театрах, о выставках живописи. Я пристально всматривался в их лица, слушал рассуждения. Формировалось новое поколение людей, особое, другое, непохожее на мое. Какое же оно? О чем думает? О чем мечтает? Каковы его идеалы? Продолжит ли оно традиции моего поколения — «комсомольцев двадцатого года»? Или подвергнет их ревизии? В каком направлении?
Меня неодолимо тянуло к этой новой человеческой поросли, хотелось понять их души и чувства. «Здравствуй, племя молодое, незнакомое…»
Я с радостью отмечал, что формируется поколение людей более развитых и образованных, чем были мы в их годы. И с большим раздумьем и тревогой подмечал в них всё нарастающие элементы критицизма в отношении многих сторон нашей действительности. Мы росли коммунистами-фанатиками, коммунистами-одержимыми. Мы были нетерпимы в отношении всяких проявлений критицизма и скепсиса. И — наша абсолютная ортодоксальность цементировала нацию в течение десятилетий. Морально-политическое единство народа оказалось той крепостью, о которую разбились мутные волны внутренней контрреволюции и империалистических интервенций.
Но не переросла ли на каком-то этапе эта абсолютная ортодоксальность, неистовая дисциплинированность и фанатическая вера в непогрешимость руководства в слепую покорность? В ту покорность, которая привела в конечном счете к единоличной диктатуре Сталина, к чудовищному произволу Ежова—Берии и компании?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});