Чернышевский - Лев Борисович Каменев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одновременно другой автор писал начальнику царской тайной полиции:
«Благонамеренной литературе давайте ход, не тесните: это хуже. Но Чернышевского с братьями и с «Современником» уничтожьте. Не по чувству личной вражды — я его не знаю, — а по чувству самосохранения твержу вам: избавьте нас от Чернышевского и его учения. Это-враг общества и враг опасный, — опаснее Герцена… Прислушайтесь к толкам ученого кружка, все того мнения; что я говорю, то я вынес из беседы с учеными, где верчусь иногда»{115}.
Через неделю после ареста Чернышевского тот же блюститель интересов дворянского государству писал по тому же адресу:
«Спасибо вам, что засадили Чернышевского. Спасибо от многих. Теперь не выпускайте лисицу. Пошлите его в Соликамск, Яренск, что-нибудь в этом роде. Это-опасный господин. Много юношей сгубил он своим ядовитым влиянием»{116}.
Эти документы превосходно вскрывают сущность той социально-политической борьбы, которая разгорелась вокруг программы Чернышевского.
Авторам приведенных писем нельзя отказать ни в классовом сознании, ни в резкой и определенной постановке вопросов. Они лучше понимали роль Чернышевского и социально-политическое содержание его программы, чем многие историки русской революционной мысли.
2
НЕ НУЖНО, однако, полагать, что авторы приведенных выше политических документов стояли одиноко среди тогдашнего либерального и «культурного» общества. Нет, они только резче и откровеннее выражали те чувства, которые были характерны для всего дворянского общества перед лицом проповеди Чернышевского.
Литературные противники и личные враги — Тургенев и Толстой, Катков и Кавелин, Достоевский и Корш, — объединенные общей ненавистью к мужицкой революции и общим страхом перед социализмом, одинаково воспринимали проповедь Чернышевского и одинаково реагировали на нее.
Перечисленные нами имена — к ним надо прибавить Герцена и Огарева — представляют цвет тогдашней интеллигенции. Многие из этих имен вошли с честью и по праву в историю не только русской, но и мировой культуры — и пролетарская культура у них учится и многое из их наследия берет себе. Но в отношении к революции и социализму это были люда своего класса и их подлинная классовая природа ни в чем не сказалась так ярко, как в отношении к Чернышевскому.
Это были лучшие, наиболее культурные, наиболее образованные, наиболее утонченные представители интеллигенции владельческих классов, и вся их культура, рее их образование, вся тонкость и чувств не предохранила их от чисто животной ненависти и животного страха перед проповедью Чернышевского.
Их высказывания по поводу первой программы массовой крестьянской революции характерны и для Чернышевского, и для них. Не отмечая этих сторон в деятельности и писаниях Тургенева, Толстого, Герцена, Достоевского, мы допустили (бы крупнейшую ошибку в оценке всего хода истории русской культуры и классовых отношений, лежащих в ее основе.
История революционной мысли в России знает много моментов, когда ожесточение «культурных людей» против народной революции доходило до высшего предела кипения. Мы помним — и запомним надолго, навсегда! — те лохани подлинно животной ненависти и злобы, которые обрушило «культурное» общество на Ленина и возглавленную им революцию масс. Но может быть эти лохани клеветы и гнусных выдумок не были бы так неожиданны, если бы мы внимательнее изучали и присматривались к отношению лучших представителей «культурного общества» к Чернышевскому, который ведь не успел в своей революционной деятельности сделать ничего, кроме опубликования ряда подцензурных статей (прокламация «К барским крестьянам», принадлежность которой Чернышевскому установлена только недавно, в данном случае не имеет значения).
Самым «просвещенным» либералам и радикалам из дворянской интеллигенции, даже тем из них, которые были в известной мере пропитаны «народническими» стремлениями, даже тем из них, которые считали себя. «неисправимыми социалистами» (Герцен), позиция Чернышевского и его деятельность должны были казаться полным «нигилизмом», святотатственным покушением на основные ценности культуры, отрицанием всех завоеваний человеческого духа, наконец — политическою бестактностью, способной лишь помочь политической и идеологической реакции. За всем этим, казалось им, может стоять только личная злобность, зависть и ни на чем не основанная самонадеянность. В Чернышевском они чувствовали надвигающуюся грозу, но не умели ее даже осмыслить. Литературная деятельность Чернышевского, отношение к нему его литературных противников, его судьба — одни из самых наглядных и один из самых драматических эпизодов классовой борьбы в литературе. Этот эпизод приобрел такую классически законченную, такую наглядную и такую драматическую форму потому, что он был прямым, непосредственным отражением напряженнейшего момента классовой борьбы в стране. В сфере литературных отношений это нашло свое выражение, между прочим, и в том, что у целого ряда современных Чернышевскому литературных деятелей — не только у таких людей, как Кавелин, Дружинин, Боткин, но и у таких, как (Тургенев, Толстой, Герцен, — мы находим ряд признаний, свидетельствующих о том, что Чернышевский, его образ, его стиль были для них прямо-таки физиологически невыносимы и неприемлемы. Здесь напряженность классовой борьбы буквально переросла в физическое отталкивание.
Граф Л. Н. Толстой писал:
«Новое направление в литературе сделало то, что все наши старые знакомые и ваш покорный слуга сами не знают, что они такое, и имеют вид оплеванных».
Он же писал Некрасову:
«Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина (литературного и политического реакционера. — Л. К.) из нашего союза. Тогда возможно было надеяться на критику в «Современнике», а теперь — срам с таким клоповоняющим господином».
Речь идет о Чернышевском. Вот она, графская, дворянская культура!
В этом же стиле, с той же физиологической ненавистью к революционеру Чернышевскому писал тонкий эстет и культурный европеец Тургенев:
«Современник» плох. Не то выдохся, не то воняет».
Эта физиологическая ненависть людей барской культуры к появившемуся на исторической арене представителю мужицкого демократизма, однако, пыталась найти себе теоретическое оправдание и прикрытие своего неказистого содержания высокими идеалами любви, красоты и искусства.