Кресло русалки - Сью Кид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Около трех ночи, после того как наш костер обратился в золу и мы отказались от своего провалившегося эксперимента и покинули пляж, меня разбудил чей-то голос, звавший меня по имени. Помнится, это был призывный, настойчивый шепот. – Джесси!
Я села. В замешательстве я всплывала из глубин сна, в голове стоял туман. В дверном проеме маячил некий темный силуэт. Перегруженное адреналином сердце дико забилось в груди. Судорожно стараясь нашарить выключатель прикроватной лампы, я задела стакан с водой, скатившийся со столика на пол.
– Извини. Так вышло, – произнес чей-то голос.
– Мама?
Резкий свет рассеял темноту в комнате, на мгновение ослепив меня. Полуотвернувшись, я замахала в воздухе рукой, словно могла отогнать слепящее сияние. На лице матери было написано изумление. Она тянула руку, как школьник, который просит разрешения ответить. Повсюду была кровь. Она пропитала всю грудь и весь подол ее бледного нейлонового халата, струйками змеилась по ее предплечью. Капала на пол.
– Так вышло, – снова сказала она, повторяя это бесчисленное количество раз истеричным шепотом, который буквально приковывал меня к месту.
Несколько секунд я не могла ни пошевелиться, ни вымолвить слова, ни даже моргнуть. Я завороженно смотрела на льющуюся из ее руки кровь, яркую, блестящую, стекавшую размеренными толчками. Все мои чувства были притуплены благоговейным ужасом, я словно плавала в блаженной отрешенности от всего, что предшествует панике, тому мгновению, когда смысл произошедшего обрушивается на тебя всей своей многотонной тяжестью.
Но даже тогда я в исступлении не выпрыгнула из постели. Насквозь пронзенная ужасом, я медленно встала и пошла к ней, ступая, как в невесомости, шаг, еще шаг.
На правой руке ее не хватало мизинца.
Я стянула предплечье матери кушаком, использовав его как жгут. Пока я как можно плотнее прижимала полотенце к зияющей ране на месте мизинца, она легла на пол, и вдруг я поняла, что она может умереть. Моя мать может истечь кровью на полу моей спальни, на том самом месте возле окна; где я вешала свой серпантин.
На острове не было ни «скорой помощи», ни врача. Когда полотенце напиталось кровью, я принесла другое. Мать затихла. Лицо ее становилось все бледнее.
Когда кровотечение стало понемногу прекращаться, я одной рукой набрала номер Кэт, другой зажимая рану.
Кэт приехала с Шемом, который, несмотря на свои годы, поднял мать большими и сильными руками и отнес в тележку. Я шла рядом с ними, продолжая сжимать руку матери. У паромного причала Шем снова поднял ее и перенес на понтон. Он тяжело дышал, но постоянно разговаривал с ней:
– Оставайся с нами, Нелл. Не уходи.
Спустившись в кабину парома, он положил ее на пассажирскую скамью, дав нам указание держать ее ноги на весу. Кэт поддерживала их на протяжении всей дороги. А мать, все еще в сознании, но уже где-то очень далеко от нас, блуждала взглядом по потолку кабины, пока наконец не закрыла глаза. Кэт и я не обменялись ни словом. Мы плыли рассекая накатывающиеся черные волны, и кровь на халате матери уже запеклась, превратившись в бурую коросту.
Убывающая луна призрачно светила над нами. Я следила за тем, как ее свет, мягкий, как мохер, мерцает вокруг головы матери, и гадала, использовала ли она и на этот раз мясницкий тесак. Может быть, она специально прятала его где-то на кухне и я просто не заметила? После того как приехала Кэт, я стала искать палец матери, думая, что врач сможет пришить его. Я решила, что найду его на разделочной доске, как какой-нибудь овощной обрезок, но его нигде не было. Только лужицы крови повсюду.
Эта поездка через бухту подействовала на меня так, словно меня вытащили из моря багром, и снова вернула в реальность. Ту реальность, где ты сполна понимаешь, что нет никакой невосприимчивости, никакой штормовой палатки, никаких иллюзий. Неумолимая тяга матери к тому, чтобы увечить себя, никуда не исчезла, снедая ее, как рак, а я… я была поглощена совсем другим.
Вплоть до этой ночи я действительно думала, что мы движемся вперед – три шага вперед, два назад, примерно в таком ритме, – что это медленный и болезненный, но прогресс. Ум так хорошо приспособлен к переиначиванию реальности в зависимости от того, что нам надо. Я видела то, что хотела видеть. Я перекраивала самые спорные, самые неудобоваримые стороны своей жизни, превращая их в нечто сносное. Безумие матери я привела к норме.
Как описать, насколько подавила меня глубина ее умопомешательства? Моя собственная пассивность, отречение и следствием всего – чувство вины?
Я отвернулась к иллюминатору. Остров за нами поглощала тьма. Водное пространство казалось бескрайним, мерцающим, словно подсвеченным снизу. Я уставилась на короткий луч носового прожектора, который, как игла, прошивал волны, и внезапно подумала о морской богине, русалке Седне, про которую мать вычитала в библиотечной книге отца Доминика. Седне отрубили десять пальцев. Десять.
И тогда все ужасные события встали на свои места.
Мать не остановится, пока не отрежет все пальцы до единого.
Она состязалась с блудницей-святой Эудорией, отрубив один палец и посадив его, а затем, когда это не принесло облегчения, обратилась к Седне, чьи пальцы превратились в морских существ – резвящихся дельфинов и тюленей, поющих китов, – образовав целый гармоничный мир океана из своей боли и самопожертвования. Десять пальцев, чтобы создать новый мир. Десять. В тот день, когда Уит показал мне книгу про Седну, я прочла о числе «десять» те же слова, которые должна была прочитать мать: «С тех пор десять считается самым священным числом. Пифагорейцы полагали, что оно символизирует возрождение и свершение. Все остальное – производное от десяти».
Как я могла этого не увидеть? То, как мать взяла простую историю, миф, число, иначе говоря – символы, и извращенно превратила их в нечто определенно материальное? Как я недооценила ее отчаяние от того, что мир уже никогда не станет таким, каким был до смерти отца? Поющий мир, в котором мы жили у моря.
Глава тридцатая
Когда Хью шел через парковку перед больницей Ист-Купер, я следила за ним из окна приемной на третьем этаже, где мы с Кэт устроились с раннего утра. Даже оттуда я заметила, что лицо у него загорелое, и поняла, что он снова работал на заднем дворе. Сталкиваясь с какой-нибудь потерей, Хью доставал старый ручной культиватор, принадлежавший его отцу, и доводил себя до изнеможения физической работой, вспахивая большие участки двора. Иногда он после этого даже ничего не сажал там; главной целью, похоже, было просто перевернуть землю. После смерти его отца я видела скорбно согбенную фигуру Хью, так стоически и неутомимо двигавшуюся в ранних летних сумерках, что больно было смотреть. Большая часть двух акров, окружавших дом, превратилась в голую землю, покрытую свежими ранами. Однажды я видела, как он подобрал горсть только что вспаханной земли и, закрыв глаза, понюхал ее.
Я позвонила ему в шесть утра. К тому времени уже рассвело, но грозная темнота и тишина, царившие в больнице всю ночь, еще не рассеялись. Набирая номер, я чувствовала, что ошеломлена тем, как искусно и с каким проворством мать успела отгородиться от всех и вся. Сказать по правде, я потерпела полное поражение. Я знала, что Хью поймет это и мне ничего не придется объяснять. Услышав его голос, я разрыдалась – это были слезы, которые я сдерживала еще на пароме.
– Я должна взять над ней опеку, – сказала я, стараясь держать себя в руках. – Дежурный хирург, зашивавший руку матери, сделал все довольно чисто.
– Я предлагаю тебе на этот раз самой позаботиться о психиатре и оформить опекунство; – Голос Хью прозвучал не зло, но с акцентом на «этот раз». – Или ты хочешь, чтобы приехал я?
– У меня одной не получится, – ответила я. – Здесь Кэт, но… приезжай, пожалуйста.
Он добрался за рекордно короткое время. Я посмотрела на стенные часы. Было всего лишь начало второго.
На нем была трикотажная футболка, терракотовая, которая мне так нравилась, отутюженные брюки защитного цвета и мокасины на шнурках. Он хорошо выглядел, был все таким же мужественно красивым, сиял, и волосы у него были подстрижены короче, чем когда-либо за последние годы. Я, напротив, выглядела женщиной, которую показывают в теленовостях бродящей среди развалин своего дома, разрушенного стихийным бедствием.
Мне нужно было срочно причесаться, срочно почистить зубы и что-нибудь сделать с лицом, потому что под глазами от недосыпа залегли сине-черные мешки. На мне были серые спортивные брюки и белая футболка, в которой я спала. Мне пришлось смывать с них кровь матери в уборной для посетителей. Но самое поразительное – я была босиком, отчего чувствовала себя крайне неловко. Как я могла забыть про туфли? Помню, как на пароме я изумилась, увидев свои босые ноги. Больничная сестра дала мне пару дешевых махровых шлепанцев в полиэтиленовом пакете.