Кресло русалки - Сью Кид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он положил бланки обратно на пустое кресло.
– Подпишешь?
Когда я нацарапала свое имя, Кзт сжала голову руками, не глядя на меня.
В тот вечер Хью вернулся на остров вместе со мной, занес чемодан в старую комнату Майка, а я тем временем пошла наполнять ванну горячей водой. Кэт настояла, что проведет еще одну ночь в больнице, чтобы я могла поехать домой. Завтра мать должны были перевезти в психиатрическое отделение медицинского университета Южной Каролины в Чарлстоне, и Хью согласился быть там, когда я буду ее навещать и встречаться с психиатром. Я была ему благодарна.
Я соскользнула в воду и опустилась на дно ванны, залегла там настолько неподвижно, что стало слышно, как бухает в воде мое сердце. Я затаила дыхание и подумала про фильмы о Второй мировой, в которых подводная лодка ложится на дно океана, заглушив двигатели, слышно только пиканье гидролокатора, и все стараются не дышать, ожидая, что японцы не услышат их. Я чувствовала, что сердце может меня выдать.
«Может, в следующем году…» – сказал Хью. От этих слов у меня защемило в груди.
Варьете – «Психиатрическое варьете», как мы в шутку называли его, – было любимым подарком Хью ко дню рождения. Думаю, в каком-то смысле это были кульминационные моменты прожитых им лет.
Однажды я случайно услышала, как Ди старается описать варьете Хезер: «Понимаешь, мы с мамой устраиваем папе представление. Сочиняем песенку про его работу, как будто он загипнотизировал кого-то и не может разбудить, или что у него Эдипов комплекс, или что-то вроде».
Хезер наморщила нос.
«Странная у вас семейка».
«Точно», – сказала Ди, словно услышала великий комплимент.
Всплыв, я осталась в ванне, так что из воды торчал только кончик носа, и меня охватила щемящая тоска, когда я поняла, что, хотя Ди в этом году и в колледже, она, уж наверное, помнит о варьете, но по причинам, которые сейчас так пугали меня, ничего не сказала мне. Хью поведал ей про нас, уверена. И все же она ничего не сказала.
Устраивать варьете начала Ди, хоть я и была ее вдохновительницей. Это случилось после того, как я сделала себе стрижку в салоне в районе Бакхед. У входа поставили пластмассовый шар с шоколадками «Годива», и, стоя рядом с ним, я крутила на запястье часы – недорогой «Таймекс» на эластичном ремешке, – как некоторые теребят волосы или постукивают карандашом. Потом, когда я потянулась за шоколадкой, мои часы – хлоп! – провалились внутрь.
«Ну не странно ли?» – спросила я, рассказывая за ужином Хью и Ди об этом забавном происшествии просто так, чтобы разнообразить беседу, но Хью тут же навострил уши.
«Прямо оговорка по Фрейду», – улыбнулся он. «Что это?» – спросила Ди, которой тогда было только-только тринадцать.
«Это если ты говоришь или делаешь что-нибудь, сам того не сознавая, – объяснил ей Хью. – Что-нибудь, что имеет скрытый смысл».
Он наклонился, и я почувствовала, что дело пахнет очередной безобразной фрейдистской шуточкой.
«Скажем, когда ты говоришь «рама», а хочешь сказать "мама"».
«Смешно, – согласилась Ди. – Но что это значило, когда мама уронила часы?»
Хью посмотрел на меня, и я мгновенно ощутила себя подопытной крысой.
«Она хотела избавиться от временных ограничений, – сказал Хью, тыча в меня вилкой. – Классический страх смерти».
«Умоляю», – недовольно поморщилась я.
«А знаешь, что я думаю? – спросила Ди, и мы с Хью даже привстали, ожидая услышать что-нибудь не по возрасту мудрое. – Я думаю, мама просто решила оставить там часы».
Мы с Ди заговорщицки рассмеялись.
С тех пор варьете значительно усовершенствовалось. Страх Смерти превратился в СС, и мы изводили Хью своими дразнилками. В тот год Ди сочинила опереточную песенку об СС, подговорила меня исполнить ее на день рождения Хью на мотив «Как у нашего проныры», вот так и начались «Психиатрические варьете». Никто не любил их больше, чем сам Хью.
Начиная с марта мы уже из кожи вон лезли, чтобы придумать тему. В прошлом году Ди сочинила опус на оригинальную мелодию, назвав его «Членская зависть. Мюзикл».
Мы представили его в гостиной, засунув под юбки диванные подушки, чтобы изображать беременных, отбивая чечетку и сопровождая ее жестами, достойными звезд Бродвея. После этого Хью хохотал еще целый час. Тогда мне показалось, что соединяющий нас клей еще слишком крепок.
Теперь в маленькой ванной я терла руки куском мыла, изучая квадратные розовые плитки, которыми она была облицована. Майк терпеть не мог эту, до его словам, «девчоночью ванную». Такие же подвыцветшие бледно-розовые занавески висели на маленьком оконце. Я взбила на волосах шампуневую пену и встала под душ.
Когда я подписывала документы, мне пришлось поставить дату. Семнадцатое апреля. Она заставила меня вспомнить про Уита. «Первый год мы будем отмечать нашу годовщину каждый месяц семнадцатого», – сказала я тогда.
Мне захотелось позвонить ему. Я знала, что в первой половине дня сегодня, даже хотя было воскресенье, он плавал на птичий базар. Я представляла, как он подходит к причалу, смотрит, на месте ли красное каноэ, и оглядывается, ища меня. Я подумала, подождал ли он меня хоть чуть-чуть, посидел ли на берегу на том месте, где мыл мои ноги, прислушиваясь к негромким всплескам моего весла. Возможно, к вечерне, прежде чем все монахи по уставу отправятся в безмолвный мир до самого утра, новости о Нелл, распространившиеся по острову, просочатся сквозь кирпичную стену аббатства. Может быть, он знал, почему я не пришла.
Я услышала, как Хью шагает взад-вперед по коридору. Когда шаги остановились, я поняла, что он прямо за дверью. Я оглянулась посмотреть, заперла ли ее, хотя была уверена, что Хью никогда не войдет без стука. Запор, старомодный крючок, не был накинут. Я ждала. Затаив дыхание. Наконец он ушел.
Что заставило его вот так расхаживать по коридору?
Когда я вышла из ванной, на мне был голубой махровый халат матери, влажные волосы, зачесанные назад, глянцево поблескивали. И только когда в лицо мне повеяло прохладой, я вспомнила. Я разбросала свои холсты по кровати, столику и полу в комнате Майка, якобы для хранения, но время от времени заходила туда и подолгу смотрела на них, будучи посетительницей в собственной галерее, вглядывающейся в темные глубины чудес. Моя тринадцатая ныряльщица, охваченные чувственной горячкой тела, грандиозные в своей наготе.
Я представила, как Хью стоит там, изучающе всматриваясь в отбросы их жизней, уносимые к поверхности. Кухонные лопатки, яблочные шкурки, обручальные кольца, гуси… о боже, целующиеся гуся. Наши целующиеся гуси.
Застыв рядом с дверью ванной, я поняла, что там – даже мой сделанный еще в феврале набросок цветным карандашом, тот самый, который я вот уже несколько недель прятала за картиной с маяком. Он увидит изображенные мной дико переплетенные тела; запутавшиеся в длинных женских волосах. Иногда, глядя на картину, я видела только эти волосы и вспоминала, как Ди дразнила меня, называя мою мастерскую на чердаке «башней Рапунцель», спрашивая, когда я наконец распущу волосы.
При этом Хью всегда недовольно морщился и даже защищал меня, иногда достаточно резко. «Твою мать вовсе никто не запирал в башне, Ди, – сказал он как-то. – И хватит об этом». Может быть, он решил, что это мимолетное воспоминание о нем, а может быть, где-то в глубине понял, что это правда, и испугался ее. Никто из нас никогда не упоминал, чем кончается сказка, как Рапунцель наконец распускает волосы для принца, а затем бежит от него.
Хью Салливен был самым хитрым человеком на земле. Я почувствовала, как что-то распирает мне грудь. Подойдя к двери Майка, я помедлила. В комнате, освещенной только маломощной настольной лампой, было полутемно.
Хью не отрываясь глядел на моих любовников «В синем море» – я назвала эту работу так, следуя шагаловским любовникам «Над городом». Он стоял спиной ко мне, засунув руки в карманы. Он повернулся, словно начиная новый отсчет наших ночей, медленно перевел на меня взгляд своих глаз, под которыми залегли синяки, и я почувствовала, будто воздух вокруг нас ослепительно вспыхнул от того ужасного, что вот-вот должно было случиться.
– Кто он? – спросил Хью.
Глава тридцать первая
Уит
Он сидел в кресле в музыкальной гостиной, уставившись в телевизор, примостившийся на столе, покрытом куском старой алтарной завесы. «Ти-би-эс» транслировал кульминацию второго матча, сыгранного «Смельчаками» в один и тот же день. Том Глэвин только что заработал очко. Уит взял карандаш и нарисовал маленькое «к» в карточке для ведения счета, вложенной в самый конец его записной книжки.
В бейсболе было нечто такое, что заставляло его полностью забывать о себе. Игра действовала на него лучше, чем медитация. Он никогда не мог промедитировать больше двух минут, не отгоняя мысль за мыслью или не преисполняясь такого самодовольства, что это занятие теряло всяческий смысл, но он мог сидеть перед экраном, абсолютно поглощенный игрой. Он терялся в напряжении игры, стратегии, хитросплетениях счета – всех этих диаграммах, символах и цифрах. Он никогда не смог бы объяснить отцу Себастьяну или кому-нибудь другому, почему бейсбол для него – такое убежище; он просто знал, что, сидя перед телеэкраном, чувствует себя совершенно свободным. От монастыря. От самого себя.