Аваддон-Губитель - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она снова умолкла, жадно посасывая сигарету.
Вдали на реке прозвучала сирена парохода.
Как далеки теперь их мечты покинуть Буэнос-Айрес!
Мартину подумалось, что в тот момент Алехандра имела в виду не путешествие, а смерть.
— Мне бы хотелось умереть от рака, — сказала она, — чтобы побольше страдать. Болеть таким раком, который терзает целый год, и ты гниешь как положено.
Она опять рассмеялась жестким смехом, потом надолго замолчала и, наконец, сказала: «Пошли».
Они направились к Вуэльта-де-Роча, не разговаривая. Когда вышли на улицу Аустралия, она остановилась, с силой повернула его к себе и, уставившись ему в лицо глазами бредящего в жару больного, спросила, любит ли он ее.
— Твой вопрос — идиотский, — огорченно и уныло ответил Мартин.
— Ладно. Слушай хорошенько, что я сейчас скажу. Ты очень плохо делаешь, что меня любишь. И хуже того, я умоляю тебя об этом. Мне это необходимо. Понял? Необходимо. Даже если я тебя больше никогда не увижу. Мне необходимо знать, что в каком-то месте этого мерзкого города, в каком-то уголке этого ада есть ты и что ты меня любишь.
И словно из иссохших щелей в раскаленном камне могли бы появиться капли воды, в глазах ее блеснули скупые слезы и потекли по жесткому, изможденному лицу.
Между этой Алехандрой и той, которую он два года назад встретил в буэнос-айресском парке, пролегла бездна темных веков.
И вдруг она, не простившись, почти бегом пошла по улице Аустралия по направлению к своему дому.
Бруно заметил, что Мартин, как обычно, смотрит на него вопросительно, будто в нем, в Бруно, скрыт ключ к зашифрованному документу, каким были его отношения с Алехандрой. Но Бруно на его безмолвный вопрос не ответил — он размышлял о возвращении Мартина, после пятнадцати лет, в места, оживлявшие неотступное воспоминание. Когда Мартину едва исполнилось восемнадцать, он, гонимый одиночеством юного сердца, бродил по тем же тропинкам парка Лесама, по которым бродит теперь, в тридцать три года, будучи зрелым мужчиной, не сумевшим, однако, избавиться от этого бремени и выдававшим свое смущение и нежность тем, как он вертел в руках перочинный ножик с белой рукояткой, который он столько раз открывал и складывал перед Алехандрой и перед самим Бруно, глядя на него и его не видя, меж тем как в уме у него звучали слова любви и отчаяния. Старые скромные дорожки, немощенные и усыпанные щебнем, теперь покрылись твердым асфальтом, убрали статуи (за единственным чудесным исключением копии Цереры, перед которой началось то волшебство), убрали деревянные скамьи с глупейшим рвением аргентинцев не оставлять ни следа от неказистого, но именно поэтому трогательного прошлого, думал Бруно. Нет, теперь это уже не был парк Лесама времен его юности, и ему пришлось уныло сесть на чужую, холодную цементную скамью, чтобы смотреть издали на ту самую статую, которая в некие сумерки 1953 года присутствовала при безмолвном призыве Алехандры. Нет, Мартин ему так не сказал, конечно же, нет. Стыдливость мешала Мартину говорить о столь многозначительных вещах, как время и смерть. Но Бруно мог угадать его мысли, ибо этот юноша (этот мужчина) был как бы его собственным прошлым, и Бруно мог расшифровать самые тайные мысли Мартина, скрытые столь обычными словечками, как «черт возьми», «как жаль», «эти цементные скамьи», «эти асфальтовые дорожки», «не знаю», «я думаю», меж тем как юноша открывал и складывал свой ножик, как будто проверяя, хорошо ли он работает. И по этим банальным признакам Бруно реконструировал истинные чувства Мартина и представлял себе его в тот вечер — как он часами смотрит на статую Цереры, пока ночной мрак еще раз не опустится на одиноких, обдумывающих свою судьбу, а также на влюбленных, лелеющих страстные мечты или упивающихся тихим волшебством своей любви. И возможно (нет, наверняка), он теперь услышал снова глуховатый звук сирены далекого парохода, как в то немыслимое время первой встречи. И возможно (нет, наверняка), его затуманившиеся глаза нелепо и скорбно ищут ее среди теней.
Кике— Вашему Сабато, который заставил меня трудиться в его романе и не заплатил, скажите, что лучше бы он написал «Сообщение о Голубях» вместо своего риторического рассуждения о незрячих. Видели вы когда-нибудь более противную и грязную птицу? А глупцы еще ходят на Пласа-де-Майо кормить их семечками и крошками, — ах, бедный голубок, голубок мира; хорош и ловкач Пикассо, миллиардер от коммунизма. Однажды в воскресенье, когда на площади почти никого не было, он принялся колотить их палкой — бил, куда попало, l'embarras de choix[164], но все же ему удалось прежде, чем на него накинулась толпа, вывести из строя уйму пернатых, чтобы они нас больше не морочили.
— Кике, пожалуйста, химический элемент, существенно важный для жизни, шесть букв.
— Sorry[165], Маруха. Я едва отличаю железо от бронзы. Все из-за замечательного воспитания моей мамочки, которая почти не выпускала меня из дому. Вот вам пример: поскольку я был ребенком сложным и никогда не видел живую корову, и мать мне внушила, что животных ни в коем случае нельзя убивать, а мне же надо было как-то себе объяснить, откуда берутся бифштексы, — у меня всегда был esprit de recherche[166] — знаете, что я удумал?
Нет, никто себе не представлял, что мог удумать Кике в таких обстоятельствах.
Что бифштекс получают, очищая от жира эскалоп.
Поэтому когда он понял или ему сказали, — всегда найдется охотник сделать пакость, — что бифштекс получают, вырезая его ножом из животного, он был совершенно убит.
— Потом, когда, хочешь не хочешь, пришлось меня отправить в школу, дело пошло тоже отнюдь не блестяще из-за их системы обучения — объясняли нам, видите ли, что, желудок похож на галисийскую волынку. Для мальчишек Понтеведры[167] пример превосходный, но вовсе негодный для аргентинских деток, не видевших галисийских празднеств и не имеющих папашу носильщика или официанта в кафе. В нашей стране именно эти люди, без сомнения, обладают особыми привилегиями.
— Ты в точности такой, как в романе Сабато.
— Вот-вот! Только этого не хватало. С тех пор, как этот тип вставил меня в роман, все дразнят меня этой карикатурой. Потрясающая наглость. Следовало бы издать закон, запрещающий существование насмешников такого сорта. Он еще должен благодарить небо, что многочисленные мои обязанности в четвертой власти мешают мне заниматься литературой, иначе уж вы бы увидели, какую бы я отчебучил карикатуру на этого субъекта. Да зачем карикатура? Достаточно описать его, каков он есть. Обхохочешься.
В этот момент вошел Сабато, и Кике сказал:
— Я слышал высочайшие похвалы вашему выступлению на ТВ, mon cher[168].
На что тот, глядя недоверчиво и неуверенно, ответил: «Неужели?»
Да, да, было необходимо прекратить эти идиотские выходки. До чего могут докатиться! Представляете себе комбинацию Хорхе с Сильвиной Бульрич[169]? Голова Борхеса с туловищем Сильвины? А уж что говорить о комбинации наоборот. Потрясающе. Клянусь жизнью моей матери, не будь у меня pane lucrando[170] в «Радиоландия и народ», уж я бы такое придумал в смысле литературных гибридов, начиная с упомянутой комбинации в качестве ballon d'essai[171] и продолжая, если угодно, еще более смелыми экспериментами — конгломератами с лицом Мальеа[172], туловищем толстяка Митре (мир праху его), и поселил бы их всех в усадьбе Виктории[173].
Кто-то заметил, что в свой артефакт он не включил Сабато.
Кике вскинул правую руку на уровень головы, как в нацистском приветствии, будто отстраняя неприятную подсказку. Да не попустит этого Бог! Да сохранит Господь в целости на многие годы сердце Сабато, печень и почки! Да пребудет сей почтенный ученый и международный плейбой достаточно далеко от нас, танцуя в каком-нибудь ночном клубе Рима или загорая на пляжах Корсики, чтобы я не мог до него добраться.
Но прочитал ли он «О героях и могилах»? Да или нет?
— Замечательный роман, — с апломбом ответил Кике.
— Но все же прочитал или нет?
Что за вопрос, stronzo[174]! И как умно он поступил, дав роману такое, я бы сказал, многозначительное название! Которое уже с обложки внушает мысль, что речь идет о чем-то серьезном. О Героях и Могилах! С первых же слов публика покорена, это вам не шутка. Очень хорошо, ну просто очень, так и надо — выдать им все с первой фразы.
Потому что коль скажешь «Братья Карамазовы», интеллигентная публика тут же падает на колени. Не понимают, что это все равно, как если бы у нас кто-нибудь дал заглавие вроде «Братья Перес Гарсиа», и это, скажу я вам, название для телесериала с высочайшим рейтингом. Но кто поверит в философскую глубину романа с такой фамилией? Тут надо с самого начала ударить по мозгам масштабным названием. Очень хорошо, — сказал он, обращаясь к Сабато. — Надо ударить по ним топором с самого начала.