Горизонты свободы: Повесть о Симоне Боливаре - Владимир Гусев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боливар стоял перед Сукре потупившись.
— Да, ты прав, — сказал он, отворачиваясь, пытаясь не глядеть в улыбчивые и спокойные глаза Сукре. — Ну, ты прав. Прав не в том, что хвалишь меня, хотя это приятно, прав, что чувствуешь как-то. Что же. Тебе надо идти.
— Вот видишь, — проговорил Сукре, еще не остывший от речи. — Вот видишь. Ведь мы военные. Ты не сердись, Боливар.
Тот помолчал, потоптался и произнес уверенным и глубоким голосом:
— Что же. Военного счастья тебе, друг мой. Друг мой, генерал Сукре. Иди. Начинай. А я скоро приду на помощь. Пока же иди один. Здесь тоже дела не ждут. Встретимся где-то у Кито. Иль, может, в Кито? Штурмуй вулканы и Гуаякиль, прощай, мой друг, будь здоров и будь светел сердцем.
Это была та самая речь…
— И счастья тебе, Освободитель Боливар.
* * *Армия Сукре успешно продвигалась от Гуаякиля на Кито. Однако людей было мало — вдвое меньше, чем у испанцев, — и местность была тяжелая. Боливар, как всегда, требовал чуда. Сукре был под угрозой.
Боливар, управившись со своими президентскими и центрально-военными суетой и делами, взял новых солдат и пошел на юг.
Переход был утомительный. Приставали дикие, глупые партизаны из Пасто и Патии, навербованные попами «против безбожников», донимали тропические насекомые, горы были тяжелые.
— Слушай, Франсиско, обманем этих попов, — говорил Боливар угрюмому, хмурому Сантандеру. — Ну, сочини что-нибудь. У меня уже голова не варит.
Они послали зловредному епископу, засевшему в Пасто, фальшивые газеты и разные бумаги, свидетельствующие о том, что метрополия признала свободу колоний. Не помогло. Старый, черт разгадал подделку и поднял такой визг, что стало хуже. Бессмысленно гибли те и другие люди — крестьяне Пасто против крестьян Гранады, но ничего нельзя было поделать. Город защищал Басилио Гарсия, бывший раб на королевских галерах, сражавшийся против республиканцев, за короля уж двенадцать лет. Было две-три баталии, Боливар потерял намного больше людей, чем Патия, Пасто, испанцы. Но наконец он продрался вперед, а Сукре ударил с тыла. Антонио Хосе был верен себе: хладнокровно выбрал момент и все провел, как хирург. Он разгромил годов у вулкана Пичинча, взял в плен генерала Аймерича и ускоренным маршем вышел на Кито; город пал, а Гарсия, видя такое дело, сдал Боливару Пасто.
Они, как и замышляли, встретились у Кито, пошли в дом к Сукре.
— Ты молодец, Антонио, — говорил Боливар. — А мне что-то было так тяжело. Эти чертовы дети инков. Освобождаешь, освобождаешь — они же свое: да живет король!
— Да. Но что же? Ведь делать нечего, надо сражаться и с ними, — задумчиво проговорил Сукре как бы от лица самого Боливара, будто бы продолжая его слова.
— Это так.
* * *Он валялся на мягком, роскошном диване из дуба, муслина и лучшего пуха ламы в доме плантатора, убежавшего то ли в Горное Перу, то ли вовсе в пампу, наслаждался орнаментами и люстрами прямо перед глазами и краем уха слушал Антонио, столь же раскидисто расположившегося на канапе напротив (нога безалаберно свесилась, видно краем глаза) — и длинно, со всеми подробностями повествовавшего о Пичинче и чертовых этих индейцах, которых еще придется теснить:
— Испанцы, те люди отпетые, но хотя бы сдаются в плен. А эти — ох, устал я. Им объясняют, им объясняют — мол, мы друзья, мы освободители, они слушают, а после — сзади подходит, стук — и готов человек. Вы, говорят, против бога.
— Да знаю я — ну чего ты? уж решено: пойдешь, побьешь. И Сан-Мартин с юга поддержит. (При этом имени Сукре быстро взглянул на Боливара, но тот смотрел по-прежнему устало и тихо.) Тут выхода нет. А как, по-твоему, будет праздник? — спросил Боливар.
— Праздник? — спросил Сукре, с явным сожалением переводя себя от военных проблем на сегодняшнее и простое. — Что — как?
Тот помолчал, ленясь говорить; в соседней комнате суетливо топтался О’Лири.
— Ну… как встретят, что будут говорить…
— Да известно — что. Хотя бы поскорей напоили, а то начнут болтать. Любят у нас болтать. Глóток свинцом не зальешь.
— Красивые тут вулканы. Я их люблю. Правда, вид их напоминает о том землетрясении, помнишь, с которого все началось. А все равно люблю.
— Вулканы красивые. Только хлебнули мы у Пичинчи!
— Это да, это да.
— Вот. Так я говорю…
— Прекрасно, Антонио Хосе. После поговорим. А вернее чего же после? ведь все уж ясно. Что перемалывать. Война это война.
Сукре помолчал.
— Поспим? — спросил он после этой своей характерной паузы.
— Спи, брат, спи.
Вскоре он тихо засопел, будто загадочно рассказывая самому себе что-то; Боливар лежал, смотрел в потолок бездумно.
Послышался шум:
— Господин Боливар! Вас ждут!
Началось.
Он испытал приятное, свежее шевеление в сердце, в груди; он любил народ, любил праздники, танцы, любил быть в центре внимания (что поделаешь?) или даже и в стороне, но чтобы вокруг веселье, шум, чтобы хмель в голове.
— Да, сейчас, — внешне ворчливо, но даже не скрывая притворности своего «неудовольствия», крикнул он в направлении двери. Он, верно, не возражал бы и полежать, поглазеть в ничто, но желание праздника было сильнее.
Он встал, сбросил халат, открыл чужой шкаф и начал разглядывать в нем свои мундиры, все думая, какой выбрать; вошел денщик и остановился за его плечом.
Этот черный с оранжевым, шитый золотым лавром? Этот синий с изящным воротником? А лосины? Красные, белые? Кем ему лучше выглядеть? Кавалергардом, гусаром?
Это было в июле, в двадцать втором году. Здесь, на высоте, не очень мерзок период дождей. На улице хорошо, сквозь облака пробивается чистое солнце; он кожей ощутил, как блеснули его манжеты, его воротник, его оранжевая и золотая грудь. Гренадеры и денщики сторонились и поглядывали с особенным уважением; одежда — великая вещь. И сам себя чувствуешь иначе, и для людей ты на белом коне и в пышном мундире — совсем иной Боливар-и-Паласиос, не тот, что на муле, в грязном плаще и сомбреро. Тот — свой, этот чужой и высокий. Он с удовольствием крутился по патио на белом крупном коне; он выпячивал сияющую грудь и вновь и вновь видел в лицах приязнь, одобрение и некое особое отчуждение. Баюкающее, сытое чувство славы, самодовольства и гордости мимо воли полнило душу; он знал умом, что нехорошо, недостойно, но легкий и солнечный, свежий голос твердил в душе: «Почему же? Разве я не заслужил?» Он не стал разбираться в своих ощущениях и весь отдался этому внешнему, свежему, легкому и красивому; он представил город, флаги, толпы на улицах…
— Все готово, мой генерал.
Он выехал в арку из патио; перед ним блеснули алым и желтым роскошные груди построенных конных гвардейцев, с которыми он поедет в город. Знакомое чувство кристальной и бодрой радости при виде блестящего, строгого войска вошло ему в сердце; он тихо приветствовал молодцов, поднеся ладонь к треуголке, они салютовали блеснувшими саблями, и, слегка потоптавшись, посоветовавшись с Сукре и адъютантами по поводу порядка и способа следования, они отправились.
У ворот города их встретила депутация на парадных конях, присоединилась к кортежу; сердце зашлось баюкающим, пьянящим чувством величия, солнца и легкого счастья. Пред ним образовалось на миг пустое пространство; главная улица Кито была довольно широка, хорошо мощена, солнце таинственно, матово и приветно играло на гладких камнях, разноцветные толпы с букетами, с зеленью, флагами над головой и в руках стояли впереди по сторонам торжественного пути, ликующе приветствовали шляпами, сомбреро, мантильями и даже вуалями, кричали, заранее кидали по направлению к въезду алые, розовые, белые и голубые маки, тюльпаны, розы и альпийские луговые цветы; он подъехал — сзади слышался ровный цокот копыт — рука к треуголке — в этой суживающейся части улицы, где ожидала его толпа, миновал какие-то ступеньки (улица повышалась) и оказался в гуще ликующих граждан Кито; его забрасывали цветами, лиц он почти не различал — одна сплошная россыпь сияющих глаз, розово-смуглых и темных щек и открытый в восторженном вопле длинный, волнистый рот; он медленно ехал, конь слегка мотал головой, хрипел, гарцевал, пританцовывал — не любит медленно! — с фигурных, резных балконов свисали флаги республики — желтое, красное, голубое — и просто разноцветные ленты и флаги, стрелял серпантин, сыпалось конфетти, синело небо, сияло солнце, слышались выстрелы: возбужденные жители Кито от полноты восторга палили в небо.
Он ехал, смеясь направо, налево, сжимая руки, прикладывая их к сердцу и, удерживая левой поводья, правую поднося ко лбу; он ехал и ехал, сыпались цветы и венки, мелькало, мелькало, сердце распирали радость, волнение, любовь к людям, к себе и к огромному, любящему его и любимому им подзвездному миру. Он ехал, и он увидел на ярком балконе красавицу в белом, зеленом, красном и голубом. Она смеялась, кричала, поднимала руку и грациозно — чуть вверх, с изгибом — швырнула ему лавровый венок. Он поймал, поклонился, счастливо смеясь своей ловкости и все полукланяясь, помахал ей венком, прижал руку к сердцу, подумал: «Какая… Великолепна!» — проехал дальше. Десятки женщин швыряли ему цветы и венки, но они сливались в одно ликующее, шумящее, яркое и большое пятно, а эта — вспыхнула, выступила из розового, белого, голубого месива четко и резко, и ослепительно, и одна — и тотчас же снова потухла перед глазами, в сознании; тотчас же вновь замелькало, запело, поплыло и заклубилось все. Возникла легкая, блесткая, серебристая мысль, что он еще непременно увидит, увидит, увидит ее — и опять все поплыло и замелькало; он ехал, ехал, сзади слышал Сукре и адъютантов, и стройный цокот коней гвардейцев, и было прекрасно, туманно, лазурно, розово и баюкающе, и весело.