На край света (трилогия) - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время допроса Роджерс с притворным, как мне показалось, изумлением переспросил меня: «А что мы натворили, милорд?» Притворным ли? Возможно, этот красивый какой-то животной красотой матрос говорил чистую правду. Ведь именно его Колли именует повелителем и мечтает пасть перед ним на колени. Колли, в кубрике, первый раз в жизни пригубивший спиртное, не осознающий, что с ним происходит и впавший в восторженное безумие… Роджерс, присевший по нужде и хохочущий над тем, о чем он и думать не думал… Разумеется, он не просто дал согласие, но и глумливо поощрял пастора впасть в этот нелепый, дурацкий, школярский грех, и все-таки именно Колли, а никак не Роджерс, совершил fellatio[49], отчего и умер, когда понял, что натворил.
Бедный, бедный Колли! Отброшенный назад, на свое изначальное место, ставший посмешищем на экваторе, отринутый мною, человеком, который мог его спасти, замороченный добрым отношением и стаканом-другим горячительного. Даже в приступе лицемерия я не смог бы оправдать себя тем, что не видел, как его чуть не утопили во время представления. Ведь если бы видел – наверняка бы выступил против этой детской жестокости. А последовавшее за тем предложение дружбы стало бы искренним, а не… Надо написать письмо мисс Колли. Ни слова правды. Сочиню, как мы дружили с ее братом – все крепче день ото дня, как я любил его, как горевал, когда он умер от слабости, вызванной нервной горячкой.
Письмо, лживое с первого до последнего слова. Как оно вам в качестве начала службы на благо королю и отечеству?
Надо подумать и над тем, как увеличить скромную сумму денег, которые будут ей возвращены.
Вот и последняя страница дневника, и одновременно «приложения». Только что я небрежно пролистнул все остальные. Интересные происшествия? Забавные наблюдения? Острота ума? Что ж, пожалуй. Сдается, у меня вышло нечто вроде морской повести, правда, какой-то странной: без штормов, без кораблекрушений и утопленников, без жарких боев, бортовых залпов и трофеев, без героических оборон и триумфальных побед. Раздался только один выстрел – да и тот из мушкета.
Обо что только не споткнешься в себе самом! Расин сказал… А не процитировать ли мне ваш собственный перевод?
Проступок должен быть предтечей преступленья:Кто может правило нарушить без зазренья,Нарушит и закон, когда придет пора.Свои ступени есть у зла, как у добра[50].
Верно подмечено, да и как может быть иначе? Именно неприметность ступеней позволяет всем брокльбанкам нашего мира оставаться на плаву, двигаясь к полной потере человеческого облика, ужасающей всех, кроме них самих! А вот Колли был сделан из другого теста. Подобно тому, как подкованные железом каблуки, предательски простучав по всем ступеням трапа, сбросили владельца на шкафут, так и стопка ядовитой влаги низвергла пастора с высот его положения в тот кошмар, который он почитал более страшным, чем адское пламя – а именно осквернила чистоту и неприкосновенность сана. Возможно, я плохо понимаю людей, но одно теперь знаю точно: человек действительно может умереть от стыда.
Тетрадь подходит к концу, осталась лишь узкая полоска чистой бумаги. Я замкну дневник на ключ, обошью, как смогу, парусиной и запру в самый дальний ящик. От недосыпа и слишком долгих размышлений я чуть тронулся умом, как и любой мореплаватель, вынужденный жить бок о бок с себе подобными, а значит, и со всеми их пороками, какие только существуют под солнцем и луной.
В непосредственной близости
(трилогия «На край света», том 2)
(1)
Я отметил день рождения, сделав себе подарок, поскольку никто другой о том не позаботился. Приобрел я его, разумеется, у мистера Джонса, нашего баталера. Выйдя с некоторым облегчением из зловонного чрева корабля на палубу, я встретил друга – старшего офицера Чарльза Саммерса. Увидев в руках у меня тетрадь, он рассмеялся.
– Эдмунд, а экипаж уверен, что вы уже закончили – исписали всю тетрадь, которую вам подарил ваш достопочтенный крестный.
– Как так?
– Не удивляйтесь. На корабле ничего не утаишь. Вы собираетесь поведать ему о чем-то еще?
– Это не продолжение, а новый дневник. Когда заполню всю тетрадь описанием нашего путешествия, оставлю ее у себя и никому не стану показывать.
– Должно быть, писать особенно не о чем.
– Напротив, сэр, совершенно напротив!
– Новые причины для самодовольства?
– Как прикажете вас понимать?
– Что ж, продолжайте и дальше задирать нос. Дорогой Эдмунд, вы порой невыносимо высокомерны – а теперь вдобавок еще и писателем заделались!
Мне не понравилась эта смесь фамильярности и шутливого раздражения. Ибо на самом-то деле я полагал, что излечился от некоторой горделивости и сознания собственной значимости, которые в первые дни путешествия, пожалуй, слишком опрометчиво выставлял напоказ. Потому матросы и прозвали меня «лорд Тальбот», хотя я, разумеется, всего-навсего «мистер» или «эсквайр».
– Я просто развлекаюсь. Коротаю время. Что еще может делать несчастный сухопутный субъект, дабы занять себя во время путешествия из самой середины света на самый его край?
– Этот размер называется «фолио», не правда ли? Чтобы заполнить такую тетрадь, нужно пережить немало приключений. А первая, которая для вашего крестного…
– Вспомните Колли, Виллера, капитана Андерсона…
– И других. Искренне желаю вам трудностей с заполнением второй тетради.
– Ваше желание уже сбылось: в голове у меня совсем пусто. Кстати сказать, сегодня у меня день рождения!
Он торжественно кивнул, но ничего не сказал и отправился в носовую часть судна. Я вздохнул. Думаю, впервые мой день рождения прошел незамеченным окружающими. Дома все бывало иначе: поздравления, подарки. На нашей же неуклюжей посудине эти скромные развлечения и приятные обычаи оказываются за бортом.
Я отправился к себе в каморку, то бишь в каюту, в свое «маленькое убежище», что должно служить мне для сна и уединения, пока мы не достигнем Антиподии. Усевшись на парусиновый стул перед пюпитром, выполняющим роль письменного стола, я с треском раскрыл тетрадь. Ей не было конца. Если смотреть на лист, склонившись над ним – а так пришлось поступить, поскольку в каморку мою просачивалось слишком мало света, – казалось, лист простирается далеко во все стороны и заслоняет собой мир. Я глядел на бумагу в надежде, что появится некий пригодный для повествования материал… Не тут-то было. Только после длительной паузы я поймал себя на этой уловке, полностью подтверждающей мою, несомненно временную, беспомощность.
Однако же, насколько помнится, злосчастная козявка – священник Колли – в письме к сестре, нимало тем не утруждаясь, столь мастерски распорядился средствами нашего языка, что на страницах его вырос – словно по волшебству! – наш корабль вместе со всем его населением, в том числе и мною. Вырос и заплясал на ветру.
Да вот же, Эдмунд, глупец эдакий – ветер! Отчего бы не начать с него? Наконец, нам удалось выйти из полосы штиля, где мы и без того простояли слишком долго. Мы покинули экваториальный пояс с его ясной погодой и устремились на юг; ветер дует нам в левую скулу, и потому снова возникла известная неустойчивость палубы, постоянный правый крен, к коему я так привык, что конечности мои считают его непременным условием жизни. Ясная погода окрасила море в синий цвет, и, согласно знаменитому наказу лорда Байрона, волны непрестанно стремят могучий бег, – вот какова сила поэзии! Нужно будет и мне как-нибудь попытаться. Хороший, а возможно, и усиливающийся ветер (о коем, насколько мне помнится, его светлость хранит молчание) отклоняет нас от курса или же просто подгоняет недостаточно быстро. Вот, пожалуй, и все о погоде. Уж Колли бы тут распространился. Однако, видимо, ветер не оказывает на нас никакого воздействия, разве что придает воздуху прохладу и заставляет дрожать чернила в чернильнице. Эдмунд, заклинаю – стань писателем!
Но каким образом?
Существует неизбежная разница между этой тетрадью – предназначенной невесть для кого – и первой, написанной для моего крестного, который менее снисходителен, чем мне представляется. В прошлый раз за меня сделали всю работу: по удивительному совпадению Колли «уморил себя до смерти», а «мой слуга» Виллер утонул – дабы я имел, чем заполнить тетрадь. Просмотреть ее у меня нет возможности, так как она упакована в оберточную бумагу, зашита в парусину, запечатана и лежит теперь в самом дальнем ящике. Но я помню написанное от начала до конца: у меня вышел некий род морской повести. Дневник мой волей случая превратился в рассказ. А теперь рассказывать не о чем.
Вчера мы видели кита. Или, вернее сказать, фонтан, который вздымался, когда это создание всхрапывало, хотя само животное оставалось невидимым.
Лейтенант Деверель, мой приятель, от которого я, сказать по правде, изо всех сил стараюсь держаться подальше, заметил, что зрелище в точности похоже на падение пушечного ядра. При его словах Зенобия Брокльбанк встревоженно вскрикнула и умоляюще попросила лейтенанта не говорить о столь ужасных вещах, то есть выказала приличествующую даме слабость – или же видимость ее; это позволило Деверелю придвинуться к Зенобии поближе, взять ее обмякшую руку и пробормотать слова ободрения, в коих слышался некий любовный оттенок.