Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я уже упоминал о знаменитой парижской вороне, выпавшей из какого-то гнезда и выросшей в нашей небольшой квартирке. После того как она основательно повредила обои, обрывая плохо приклеенные куски, ее отвезли в Керангоф, где, полудикая и полуручная, она прожила еще много лет. В Париже мама долго выкармливала стрижа, которого довели до полусмерти заведшиеся у него под перьями паразиты. Она его лечила лошадиной сывороткой, продававшейся в ампулах для выздоравливающих животных. Птица поправилась и впоследствии часто нас навещала, влетая в окно «кабинета», которое мы специально держали открытым настежь. На его узком подоконнике стояли ящики с двумя миниатюрными садиками. Один назывался «сахарским», другой — «юрским». Уход за ними требовал немало времени, поскольку надо было сохранять их облик пересеченной местности, делать пересадки, подрезать разботвившиеся растения, расчищать песчаные «дороги» и так далее. В озерце в десять квадратных сантиметров конечно же помимо кресса имелись карликовые тритоны. Все послеобеденное время у нас уходило на наблюдение за тем, как они ели, спаривались и линяли.
Увы, больная летучая мышь, несмотря на то, что мы ее выхаживали в течение нескольких недель, так и умерла. Это был крошечный нетопырь, чей трупик весил меньше трех граммов. Страдавшее авитаминозом животное явно не пережило бы зимы, и мама носила его у себя под ночной рубашкой, согревая собственным телом, к великому ужасу гостей, которым казалось, что у них случился приступ галлюцинации, когда вдруг из-под белого воротника хозяйки дома, сидя за столом с которой они мирно попивали чай, выползал из своего убежища нетопырь, неуклюже взбираясь по ее груди и шее, раскинув огромные, будто выкроенные из черного шелка, крылья.
Вот еще одно воспоминание — на этот раз очень похожее на дурной сон, — значительно более личностное и старое, вдруг возникшее из тьмы: я еще совсем маленький, перепуганный, почти потерявшийся в огромных пустых коридорах с ужасно высокими потолками. Переступив наконец порог огромной застекленной двери школы, я очутился на залитом солнцем пустом рекреационном дворе, в шахматном порядке засаженном каштанами (снова они!), чьи толстые шершавые стволы устремили в небо свои темно-серые колонны. Это, должно быть, произошло на исходе первого года учебы в коммунальной школе, что на улице Булар, где меня заботливо пестовал некий симпатичный и улыбчивый учитель, носивший прозрачное имя господина Клера18. Я все еще ношу длинные вьющиеся волосы и похож на девочку. Скорее всего я попросился выйти по срочной нужде. Весна была в разгаре, если судить по зеленой и густой листве каштанов, молодой и полностью развернувшейся.
На самой границе солнечного пятна и четкой тени первого дерева я увидел на песке воробья, который не мог ни встать, ни взлететь. Будто полупарализованный, затаив дыхание, я спустился по трем стершимся ступенькам, соединявшим порог со слегка наклонной плоскостью двора. Пичуга, наверное, была ранена, судя по тому, как она крутилась на одном месте. Моя матушка, несомненно, ее сейчас бы подобрала, осмотрела, подлечила, обработала бы ранку и наложила шину на перелом… Но она была далеко. Я же совершенно не представлял себе, что можно сделать для этого жалкого комочка перьев, барахтавшегося в песке и беззвучно раскрывавшего клювик.
Подчиняясь внезапному порыву и желая прекратить страдания воробья, я наступил на него и надавил. Это не была какая-нибудь там улитка, а нечто более крепкое. К тому же мне было страшно давить это все еще живое существо. Насмерть перепуганный, я собрал все свои детские силы… и это раздавилось. Я почувствовал, что совершил гнусное убийство. Подошва ботинка была красной от крови. К ней прилипло немного пуха, и у меня никак не получалось обтереть ее о землю. У меня ноги подкашивались. Казалось, сердце вот-вот лопнет. Я бежал. Остановился только у кабин, стоящих в ряд в глубине двора. Их половинные двери оказались слабой защитой от переполнившего меня ужаса.
В тот день думать о чем-либо ином я уже не мог — как если бы мой ботинок все еще продолжал давить на тельце воробья, — вплоть до окончания уроков, когда я бросился к маме, пришедшей за мной к школьной двери, и, обливаясь слезами, поведал ей о своем нелепом поступке… Месяц назад, находясь возле причала на менильском озере, я преднамеренно раздавил детеныша мускусной крысы (думается, было бы точнее сказать ондатры). Эти крупные водяные грызуны страшно расплодились в Нормандии после войны из-за того, говорят, что в ходе боев зверофермы были разрушены и животные разбежались. Что особенно не нравится Катрин, так это, что они своими норами подрывают берега и корневую систему деревьев, где устраивают многоходовые жилища. В этот раз я вновь испытал то ужасное ощущение. Вспоминая о нем сейчас, я уверен, что оно действительно было мною пережито, а не воспринято, как нередко случается, из родительских рассказов.
Читать, писать, считать и правильно говорить нас, конечно, научила мама. Но я, несмотря на мечтательность и наклонность к созерцательности, что является формой лени, учиться любил всегда. Вне всякого сомнения, это составляет часть широкомасштабного желания обладать миром («иметь», а не «быть»), равно как собирание марок, растений и прочих предметов, а также страсть к приведению всего в порядок и абсолютная неспособность что-либо выбросить, или привычка снимать слайды (сотни диапозитивов потом рассортировывались по коробкам) в каждой новой для тебя стране, так же, как заучивание любимых стихов и целых страниц прозы. Инстинктивное стремление к накапливанию (знаний, как и всего прочего) есть компонента желания власти или, если выразиться иначе, простой борьбы за выживание. Но все это — самообман, так как проходит время и обнаруживается, что обретенное тобой принадлежит смерти.
Абсолютная ценность чистого знания, какой бы области оно ни касалось, представляла собой, кроме всего прочего, один из важных элементов нашей семейной наследственной идеологии, исповедуемой уже родителями родителей (учителями и таможенниками), приверженцами как правых, так и левых. Бабушка Каню управляла в бедняцком квартале кондитерской лавкой, ей не принадлежавшей; но у нее, однако, был аттестат зрелости!