Романески - Ален Роб-Грийе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Естественно, именно Катрин легче всех вызывает у меня чувства жалости и сострадания, суетной нежности и глупого сочувствия, потому что она одновременно и моя жена, и дети, и сегодня все мои заботы — лишь о ней, и я ответствен за ее счастье, хотя она сама прекрасно справляется с трудностями, даже с теми, к которым я не причастен. А наша с нею жизнь представляется мне усеянной крохотными печальными историйками, в которых я внезапно обнаруживаю себя беспомощным, неловким, будто выхолощенным перед лицом безысходного, душераздирающего и абсолютного отчаяния, след которого останется в моей раненой памяти, может быть, даже тогда, когда Катрин о нем забудет и вспоминать.
Свадьба сыграна, и мы поселились на бульваре Майо, в нашей новой квартире, чем обязаны ненавязчивой любезности Полана. У меня послеобеденный отдых, привычку к которому я приобрел в давние «колониальные» годы. Моя жена-дитя возвратилась с отданной в покраску тюлевой занавеской. Выйдя из комнаты, я наталкиваюсь на ее перевернутое лицо и потемневшие от с трудом сдерживаемых слез глаза. В ответ на мои встревоженные вопросы Катрин разражается рыданиями (слышать которые невыносимо). Наконец она в перерыве между двумя судорогами, которыми то и дело подергивалось ее лицо, пролепетала страшное «они ее порвали».
«Обыкновенный случай» — скажет всякий, но вид безобразно висящего клока, вырванного из почти нового тюля, не мог не заставить меня всем сердцем присоединиться к переживаниям Катрин. И потом… Катрин… я ее люблю… но никакой пользы ей от этого нет… и она выглядит как маленькая девочка, покинутая среди развалин… Это период, когда уже трудно поверить, что она более не девчушка, а самая настоящая молодая женщина. Однажды, когда Катрин отнесла в химчистку свое свадебное платье в ожидании церемонии (интимной и — успокойтесь! — гражданской), ибо пока над ним трудилась портниха, оно утратило девственную свежесть, та же приемщица, которая ее еще не знала (с благожелательностью взрослой и добросовестной женщины, опасающейся быть плохо понятой), ей объяснила: «В другой раз, детка, пусть твоя мама отпорет подкладку». — «Хорошо, мадам», — ничуть не смутившись, ответила она.
Отвечая на вопрос: «Есть ли кто-нибудь дома?» — заданный одним визитером, разочарованным ее ростом и видом, Катрин спокойно ответила: «Никого», — и, захлопнув дверь, заперлась на ключ, чтобы чувствовать себя в безопасности. Двумя годами ранее, в Гамбурге, после лекции, прочитанной мной во Французском институте, наш генеральный консул, желая сказать несколько любезных слов этой затерявшейся в толпе взрослых красивой девочке, обратился к ней с вопросом: «Вам не скучно, мадемуазель, сопровождать папу в его турне?» В тот раз Катрин ответила, улыбнувшись своей самой очаровательной улыбкой: «Это не папа, мʼсье… это мой муж!» Бедный дипломат не знал куда себя деть, между тем как мы несказанно радовались его промашке.
В действительности же возраст, равно как фигура и характер, — ни при чем. По истечении стольких лет, проведенных вместе за устройством то одного, то другого дома или в скитаниях по белу свету и, несмотря на ее свободную жизнь в компании личных друзей разного сорта, так же, как невзирая на ее счастливую предрасположенность к тому, чтобы обходиться без кого бы то ни было, Катрин до сих пор остается моей дочерью. Вот совсем недавний случай, которым можно было бы завершить этот откровенно сентиментальный кусок рассказа.
Я в Мениле. Один. Уже несколько дней. С нетерпением жду Катрин, обещавшую приехать вечером. Вот и она. Как всегда, появилась за полночь. Не знаю, как и отпраздновать возвращение жены, между тем как ее явно огорчил мой рассказ о пережитых страхах: вот так, вечер напролет, я простоял у окна второго этажа, пытаясь разглядеть фары ее машины среди деревьев, растущих у входа в парк, и, как всегда, опасаясь, что вдруг по дороге она исчезнет, что с ней что-нибудь случится, — в свое время то же самое происходило с мамой, когда я не поспевал к обещанному или высчитанному ею сроку.
По неловкости или случайно, из-за неудачного размещения предметов, открывая на кухне буфет из дикой вишни, я уронил превращенную в лампу бутыль из прозрачного стекла, стоявшую в самом углу. Хрупкий светильник вдребезги разбился о каменный пол. Катрин вскрикнула будто раненая птица и в наступившей тишине остолбенело взглянула под ноги. Потом она медленно нагнулась и принялась с нежностью собирать самые крупные осколки, невероятно тонкие и острые, словно надеясь, что их еще можно склеить, но вскоре, отчаявшись, бросила их на пол и слабым голосом произнесла, будто прощаясь с собственным счастьем: «Она была похожа на большой голубой шар».
Это не было чем-то драгоценным, а всего лишь старой, ручной работы бутылкой, которую, наводя порядок в бур-ла-ренском доме после смерти бабушки, Катрин нашла в погребе и которая чудом сохранилась, хотя и не была оплетена. Но я знал, что она ею очень дорожила — возможно, как памятью о детстве — из-за удивительно тонкого стекла бледно-голубого цвета, тогда как большинство подобных бутылей сделаны, насколько мне известно, из массы более плотной и цвета, скорее, зеленоватого.
И вот произошло непоправимое. Чтобы как-то утешить жену, я крепко стиснул ее в объятиях, прекрасно зная, что проку в этом никакого. Наступила пахнущая золой ночь. Я старательно сложил осколки в картонную коробку, как в некий саркофаг, для того чтобы (сказал я себе в оправдание) попытаться найти — а вдруг повезет? — что-либо похожее, точно такого же лазурного оттенка, у какого-нибудь деревенского торговца стариной. Увы, ничего такого я пока не обнаружил.
Меня часто спрашивают, почему в моих фильмах так много разбитого стекла (оно появилось задолго до описанного случая), начиная с «Мариенбада» и кончая «Прекрасной пленницей». Как правило, я отвечаю, что этот звук мне кажется интересным (слышится богатый спектр хрустальных звонов, в который Мишель Фано умеет ввести с помощью синтезатора самые разные вариации) и что осколки красиво блестят…
Но мне отлично известно, что эта категория объяснений всегда недостаточна. С другой стороны, я не вижу никакой эмоциональной