Хазарские сны - Георгий Пряхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чичак, что в переводе с хазарского значит «Цветок», в Византии обернулась православной Ириною (отзвук «цветка», ириса все же остался в новом имени?), и даже в этом качестве вместе с мужем принимала и крестила в Царьграде самую знаменитую русскую вдову княгиню Ольгу — именно ее потомки в будущем и разорят незабвенную Хазарию.
Хазарские каганы и сами нередко получали подарки живым товаром высшей, царственной пробы: как известно, самые надежные пакты о ненападении заключаются на брачном ложе.
В Дербенте каган наблюдал также за строительством порта, за сооружением уходящей в море оборонительной каменной стены, которая призвана была запереть бухту как от бурь, так и от незваных парусов. Увы, самое страшное горе Дербента в свое время пришло не с моря: гунны, неостановимые сухопутные ветры, нагрянули с гор, с той стороны, о которой дербентцы никогда и не заботились, настолько она казалась всем — кроме гуннов! — непродуваемой. Неприступной.
Не то, что воинов — даже невинных младенцев дьяволы с развевающейся, как у их же малорослых, широкозадых коней, жесткой, суховейной гривой сбрасывали со стен и башен былого царского дворца.
Когда китайцы тысячу дней безостановочно гнали хунну, прародителей гуннов, с насиженных родовых мест, старейшины хунну, по легенде, приняли решение: воины уходят первыми, оставляя детей, жен и стариков в арьергарде — практически на поголовное вырезание. В одном из походов Александра Македонского, считающемся особо стремительным, великий полководец проходил со своим войском в среднем тридцать километров в день. Не обременённый ни стариками, ни женщинами, ни детьми. Хунну бежали со скоростью двадцать шесть километров в день — тысячу дней. Отвлекая врагов на истребление собственных семей, хунну-воины в конце концов вырвались из кровавых китайских объятий. Жен себе — новых — нашли, выцапали за косы из бог весть каких племен уже за Днепром, в камышовых плавнях. С новыми женами родили и новых детей — тоже, наверное, не таких возлюбленных, как навеки потерянные. Похоже, жестокая память об этих утратах, передаваясь из поколения в поколение, достигла и Дербента: чужая младенческая сладкая кровь еще больше пьянила, а не отрезвляла гуннов.
Как будто бы вчерашние дети мстили кому-то за собственную нелюбимость и поруганность своих матерей.
Была Девичья башня — стала башня вечных материнских слез. Повзрослела — на горе…
Пребывание в Дербенте было для кагана временем летнего солнцестояния: догнал солнце, весну в зените. Далее уже следовало совершенно натуральное бегство от него же, от светила. Светило — от светила.
В конце мая начинался путь на северо-запад. И он-то как раз и пронзал Серегину родину навылет.
* * *Сергей не сразу узнал о совершенно паритетном составе своей крови — наверное, только тогда, когда пошел в школу. В самом раннем своем младенчестве никаких отступлений от общепринятой нормы в своем лице не осозновал. Своему родному селу был принесен как бы в общем послевоенном подоле. Жили они с матерью на отшибе, отъединенно, общался он с двумя-тремя огольцами наподобие себя — почему-то все они были моложе — и никто в него пальцем не тыкал. Гусев Сергей Никитович, малолетка. И только позже, пойдя в первый класс и пойдя не в своем селе, а в куда более р у с с к о м, куда более северном и значительно большем, чем его, селе, которое когда-то было даже у е з д н ым, причем в уезд этот входил и тогда еще совершенно заштатный Святой Крест, в Благодарном, Сергей понял: что-то не то.
Все вокруг, тридцать человек, белобрысые и только он один — как сгоревшая спичка.
А может, ему и помогли понять; в Николе он был среди своих, почти все, с кем общался, были родня, здесь же из родных один дядька, который и взял его сюда только затем, чтобы в первый класс Сергей пошел, во-первых, в грамотной семье, а во-вторых, не в таком захолустье, как Никола. Большего одиночества, чем в Благодарном, не испытывал даже в интернате: в интернате ясно было, что матери нет, умерла — против смерти не попрешь, приходилось смиряться. В Благодарном же знал, что мать просто где-то далеко, не с ним, и это только усиливало тоску. Наверное, если б она ведала, что так скоро грянет их вечная разлука, она б его с братом не отпустила, несмотря ни на свою неграмотность, ни на то, что одной ей с тремя малышами невероятно трудно: даже птица одна птенцов не кормит — все-таки попеременке.
В Благодарном же на Первое Мая попал под машину: железным «козликом» на мосту, который он перебегал на зов своего товарища Славы Симакова, ему пробило голову. Очнулся в «козле», кровь заливала лицо, была липкой и сладкой на вкус. Никакого «паритета» в ней не наблюдалось, кровь как кровь, единственно что — своя, кровная, но именно в этот момент Сергей и почувствовал себя ничейным.
Пограничное положение: он был, возможно, просто между жизнью и смертью, а ему впервые и жестко открылось, что все берега для него — чужие. Точнее — он сам чужой любым берегам. «Козлик» действительно подцепил его на мосту, прямо посередине. Отлети от него при ударе, чуть подале, Сергей вполне мог свалиться в речку по имени Сухая Буйвола. Сухая-то сухая, воробью по колено, а утонул бы как пить дать.
Сергея спасли. Вынули в жизнь — пинцетом старенького районного хирурга, совершенно случайно дежурившего в этот праздничный день в здешней больничке вместо терапевта, но ощущение двукровности и вытекающей из неё ничейности с тех пор осталось в нем навсегда. С тех пор же его неизменно, как омут, притягивает и двукровность его родных мест, любой ее признак, как географический — родина его лежит на границе двух миров — так и генетический: само народонаселение родины тоже пограничное.
И вот теперь, на Волге, с закрытыми глазами представлял, как двигался каган вдоль Терека и Кумы — село его тоже входило когда-то в Терскую губернию — на северо-запад, на северо-запад. Прямо через Николу. Через голубые балки, на дне которых не было ничего, кроме нежной, как прах, синевы — голова каравана уже внизу, а хвост его только взбирался на водораздел. Мимо несметных отар — овцы в полдень стоят тырлом, спрятав головы друг другу под брюхо и кажутся сплошь обезглавленными, как будто уже похоронили своего овечьего кагана… Мимо степных бездонных колодцев, в скрипучие перепончатые огромные барабаны, в вороты которых впряжены верблюды с кожаными нашлепками на глазах: чтоб не отвлекался от каторжной своей работы, не глазел по сторонам…
В июне каган достигал Саркела. Крепости, построенной по последнему слову фортификационной науки лучшими византийскими заезжими инженерами где-то в срединной излучине Дона, на границе нынешних Ростовской и Волгоградской областей. Впоследствии Советская Россия, Советский Союз так страстно хотели откреститься, отмыться от влияния глиняной Хазарии на белокаменную Киевскую Русь, что залили только что отрытые останки крепости Цимлянским морем. Торопились, несмотря на протесты группы ученых. Нужен был путь для транспортировки огромных подлодок из Сормова в Черное море и затем — в мировые океаны…
Недели на две каган поселялся здесь. Эта крепость олицетворяла для него крепость самой его державы. И каган с видимым удовольствием вносил в ее архитектуру собственноручные малые коррективы: так, разбогатев, сыновья достраивают по собственному разумению и сиюминутной моде то, что досталось им от отцов.
* * *В Саркеле каган проводил ежегодный военный совет. Его военачальники вели себя так же, как зарубежные послы: впереди каждого двигались отары и подводы с дарами повелителю. Кагана это смутно раздражало: ему дарили то, что и так принадлежало ему — как и сами главнокомандующие. Не мог отделаться от мысли, что дарят не столько отобранное у других, сколько украденное у него самого. В дарителях у кагана недостачи не было: двор кишел пройдошистым народом, готовым кормить кагана, как орла, с кончика ножа, чтобы позже, чем черт не шутит, отведать, с ножа, его же сердца. И воякам не стоило бы состязаться с этим народцем: у них, вояк, другая профессия.
В государстве, подмечал самодержец, обозначилось ожирение внутренних органов — в прямом и переносном смысле. Всё самое внутреннее группируется всегда вокруг казны. Жирели, пухли, как на дрожжах, и те, кто призван был следить за ее наполнением, и тем более те, кто отслеживал расходную часть.
Материальное благополучие каганата зиждилось на таможенных сборах, поскольку другого такого безопасного и кратчайшего перекрестка между двумя частями света больше не было, а также на рыбьем промысле. Жидким же золотом его был рыбий клей, который Хазарский каганат во всё увеличивавшихся количествах поставлял во все концы света. Этим клеем, варившимся из хрящей и чешуи осетровых рыб — клееварни отравляли воздух в Итиле и были выдворены за пределы Белого Города, хотя Белый Город, Хазаран, и существовал, роскошествовал в первую очередь благодаря их зловонному трудолюбию: роскошь, как известно, не только зловонием испражняется, но им же, увы, и зачинается — клеем этим отвратным можно было клеить железо. Аналогов ему в мире не было. И секрет его знали и, как зеницу ока, хранили три молчаливых стороны: Волга-матушка, сама несчастная волжская рыба, да еще более несчастный хазарин-клеевар. Полуголый, задыхающийся в ежедневной своей вонючей парилке, к сорока годам имеющий астму и полную алкогольную зависимость — чем же еще изгонять изнутри шайтана, как шайтаном же? — он выдавал на-гора миллионы и миллионы баррелей, но самому ему это жидкое золото по усам текло да в рот кто ж ему, вчерашнему гегемону, в рот позволит? Дай им воли, кагановы сатрапы зашили бы ему не только рот, но и зад на всякий случай тоже.